Я понял, что дело серьёзнее, чем я думал. Барон Фердинанд Врангель, двадцати лет от роду, сирота, служил себе на Балтике и служил исправно. А после узнал, что снаряжается кругосветная экспедиция.
И самовольно оставил команду.
Говорили, что он взял, что было денег, и поехал в Петербург. Явился к Головнину, которого знать не знал, и стал проситься. Я это помнил. Не на должность и не на чин. Он просился хоть кем, хоть простым матросом, лишь бы взяли.
А за самовольную отлучку во флоте отдают под суд; кончиться всё могло разжалованием — а могло и хуже.
Головнин его взял, и дело как-то замяли. Только замять и закрыть суть вещи разные, и всё это время у барона над головой висело.
Каждый день.
— Фердинанд, — сказал Литке. — Ты про это молчал.
— А чего говорить.
— Столько времени молчал!
— Ну а что мне было делать, — Врангель пожал плечами. — Ходить и жаловаться?
Ардалион поднял стакан.
— За то, что кончилось. Выпили. Феопемпт поднял свою воду с самым серьёзным видом.
А потом поднялся Матюшкин.
Встал неловко, задев стол, и вино плеснуло, и он покраснел.
— Господа. Я тоже.
— И ты? — обрадовался Литке.
— И я, — волонтёр перевёл дух. — Меня вчера должны были ссадить.
Все повернулись к нему.
— Капитан мне срок положил до Англии, — сказал Матюшкин. — Ежели морская болезнь не пройдёт — ссадить в Портсмуте и отправить домой с купцом. Он мне вчера про это и говорил на юте.
— И что? — тихо спросил Феопемпт.
— И оставил.
Литке хлопнул ладонью по столу.
— Так что ж ты молчал!
— Да я…
— Фёдор, ты чудовище! Мы тут сидим, а он молчит!
— Я не молчал, к слову ждал, — обиделся Матюшкин.
И повернулся ко мне.
— И вот что я вам скажу, господа. Оставил он меня не сам по себе. Андрей Ильич за меня поручился, — сказал Матюшкин. — При мне. Собой.
Стало тихо.
— Как собой? — спросил Врангель.
— А вот так. Сказал капитану, что ежели я к Рио не выправлюсь, пусть списывают нас обоих — и его в первую голову.
Пять человек глядели на меня. Мне сделалось неловко до того, что я чуть не встал и не ушёл.
В прошлой жизни я никогда такого не любил. Меня и благодарили-то редко, потому что хирурга благодарят родственники, а те обыкновенно благодарят так, что лучше бы молчали. А уж чтобы вот так — при всех и с поднятым стаканом — со мной не бывало вовсе.
— Господин подлекарь, — сказал Ардалион, поднимаясь.
— Не надо, ваше благородие.
— Надо, — гардемарин поглядел на меня. — Вы у нас на шлюпе третий месяц, и вы за это время половину команды через руки пропустили. И, я гляжу, всякий раз без спросу лезете туда, куда вас не звали.
— Виноват.
— Не виноваты, — он поднял стакан. — За вас.
Выпили. За себя я пить не стал и поднял воду. Феопемпт, поглядев на меня, сделал то же самое.
Литке немедленно объявил, что это дурная примета, а Врангель сказал, что примета дурная у того, кто её выдумал. Они заспорили и от меня отстали.
За что я был им благодарен.
Дальше пошёл тот разговор, ради которого, я думаю, и собираются такие столы.
Говорили обо всём разом.
Литке рассказывал мне про хронометры с таким жаром, что баранина у него стыла.
— Вы поймите, Андрей Ильич. Долгота держится на времени. На одном только времени! Хронометр показывает, который час в Гринвиче, я беру высоту солнца и вижу, который час у меня. Разница даёт долготу.
— И это точно?
— Это точнее всего, что было раньше! — он даже привстал. — Раньше как считали? По лунным расстояниям, считали по два часа, и ошибались на градус. А нынче я беру хронометр и знаю, где я, с точностью до мили.
— Ежели он верен, — вставил Врангель.
— Он верен!
— Он у тебя на полторы секунды в сутки уходит.
— И оттого я его и веду! — Литке хлопнул по столу. — Я знаю, на сколько он уходит, стало быть, я могу поправку внести. Беда не в том, что часы врут, а в том, что ты не знаешь, насколько они врут.
Мысль эта показалась мне отличной, и притом совершенно врачебной.
— А хотите, я вам скажу, чего хочу? — сказал мичман, понизив голос.
— Скажите.
— Я хочу описывать берега. — Он сказал это так, как другие говорят про женщин. — Понимаете, Андрей Ильич, есть места, куда никто не заходил. Вот идёшь ты, а на карте у тебя белое пятно, и берег этот никем не положен. И ты его кладёшь. И через сто лет по твоей карте пойдут другие, и не потонут, потому что ты положил верно.
Я сидел и глядел на этого мальчишку, которому семнадцатого числа сравняется двадцать.
Он про это молчал весь вечер, и я понял, отчего. Он объявил два повода, третий держал при себе, а четвёртый оставил себе, потому что праздновать свой день рождения самому неприлично, а намекать он не умеет.
Он опишет Новую Землю — я это знал. Он четырежды туда сходит и опишет её первым, и по его картам действительно пойдут другие. А потом станет президентом Академии наук и проживёт долгую жизнь.
И ничего этого он сейчас не знает.