Я поставил раструб ему на спину, справа, у самой лопатки, приложился ухом к пятке и закрыл глаза.
И услышал. Сильнее впечатления у меня за всё это время не было.
Ухо, приложенное к спине, слышит гул. Что-то шумит, что-то бухает — и всё это далеко и глухо, как через подушку.
А в трубку я услышал дыхание. Отчётливо и вплотную, будто я приложил ухо к самому лёгкому. Вдох шёл длинный и шершавый, выдох короче. Чисто: ни свиста, ни трескотни.
Я стал переставлять. Справа сверху чисто. Справа снизу чисто. Слева сверху чисто. Слева внизу…
Слева внизу, у самого основания, дыхание сделалось тише.
Не пропало, а ослабло, и вместе с ним пришёл лёгкий звук на вдохе — короткий и потрескивающий, какой бывает, когда растирают между пальцами прядь волос.
Я послушал ещё раз. И ещё.
— Дыши глубже. Ещё. Покашляй.
Он покашлял, и я послушал снова. После кашля стало чище.
Ну вот: не воспаление. Нижняя доля слева поджата и плохо расправляется, потому что человек четверо суток лежит на спине и дышит мелко.
А от такого до настоящего воспаления — один шаг, и делается он за сутки.
— Семён. Слушай меня. С нынешнего дня ты у меня будешь дуть.
— Куда дуть?
— В воду. Возьмёшь кружку с водой и соломину — будешь дуть в неё пузырями. Двадцать раз за один присест, и так шесть раз на дню.
Прошка, стоявший рядом, фыркнул.
— Дык это ж баловство, вашбродь.
— Это не баловство, — я убрал трубку. — Он четверо суток лежит и дышит вполсилы. От этого низ лёгкого слипается. А когда дуешь в воду, там внутри поднимается сопротивление, и лёгкое расправляется до самого дна.
— А ежели не буду? — спросил Дроздов.
— А ежели не будешь, через два дня у тебя там начнётся, и вот тогда ты у меня заляжешь по-настоящему, а я тебя, может, и не вытащу.
Он тут же взял кружку.
Скородумов пришёл к концу и постоял в дверях.
— Это что у вас?
Я протянул ему трубку.
Он повертел её в руках, поглядел в дырку на свет, хмыкнул.
— Дудка, — заключил фельдшер.
— Приложите к нему и послушайте, — посоветовал я.
Фельдшер приложил, склонился и замер.
Стоял он так, я думаю, с полминуты, и лицо у него делалось всё более озадаченным.
— Слышу, — сказал он наконец.
— Что слышите?
— Дык дышит он, — Скородумов выпрямился. — Ясно так дышит, будто рядом.
Он подержал трубку ещё, потом отдал.
— Занятно, — сказал он. — Только я, Андрей Ильич, всё равно не пойму, на что оно вам.
Я понял, ради чего всё это было: трубка сама по себе не стоит ничего.
Она даёт звук: всякий, кто её приложит, услышит, что человек дышит. Я в этом убедился. А дальше надо знать, чем шум трения плевры отличается от хрипов, что означают влажные хрипы внизу с одной стороны и почему при выпоте дыхание не слышно вовсе. Этого не знает нынче никто, кроме Лаэннека, а он сам ещё только нащупывает и записывает.
А я знаю всё это готовым. Меня этому учили, и я это делал много лет.
У меня в руках оказалась вещь, которой в этом веке владеют человек десять на всём свете. Из этих десяти я, пожалуй, единственный, кто владеет ею по-настоящему.
Штаб-лекарь Новицкий заглянул уже в темноте, увидел трубку у меня в руках, поглядел секунды три и хмыкнул.
— После расскажете, — сказал он и ушёл.
***
А наутро я стал свидетелем разговора, которого не должен был слышать.
Вышло это глупо.
Я нёс на ют список больных, который Новицкий велел подать капитану, и поднялся по трапу, не глядя вперёд.
А на юте стояли двое: Головнин у гакаборта, спиной ко мне и перед ним Матюшкин.
Я остановился на верхней ступени трапа, потому что подходить было нельзя, а уходить уже поздно — скрипнула бы доска. И стал слушать поневоле.
— Фёдор Фёдорович, — говорил капитан. — Я вам срок положил до Англии.
— Так точно, ваше высокоблагородие.
— Англия вот она.
Матюшкин молчал.
— Я вас нынче не корю, — сказал Головнин. — Вы служите усердно, я это видел. Дело не в усердии.
— Понимаю.
— Не понимаете, — капитан повернулся к нему. — Так я вам объясню — по совести, чтоб вы после не думали, будто вас выбросили. Вы штатного места не занимаете. Вы у меня волонтёр, и взял я вас сверх комплекта, по просьбе. Стало быть, ежели вы завтра сляжете, мне заменить вас некем и незачем, потому что вас и так нет в штате.
— Так точно.
— Дальше мы идём в Атлантику. Там штиль в полосе безветрия и качка иная, чем тут. После тропики, а после мыс Горн, а на Горне, Фёдор Фёдорович, качает так, что люди со стажем не встают по неделе.
Я стоял на трапе, держал свой список и слушал. И не мог с ним поспорить ни в одном слове.
Рассуждал он совершенно верно, и я это понимал. Человек, которого выворачивает на Балтике, в сороковых широтах будет лежать пластом. И лежать он будет в тесноте, где на него придётся тратить руки, воду и место.
Списать его в Портсмуте не наказание. Это милосердие.