Светлое дерево, гладко точёное, полторы четверти длиной. С одного конца — раструб, с другого — плоская пятка с узким отверстием. Посередине она разбиралась надвое, и внутри обнаружился узкий сквозной канал.
Всё правильно: он и делал их такими. Я положил трубку обратно на рогожу, стараясь делать это небрежно. Потому что если продавец увидит, как у меня блестят глаза, цена вырастет втрое.
Дальше я стал смотреть книги, и смотрел их с той же небрежностью, а внутри у меня уже всё считалось.
Книг было около полутора десятков. Половина годилась только на растопку. Проповеди, какой-то роман, календарь за прошлый год.
А четыре были мои. Толстый анатомический атлас с гравюрами — старый, потрёпанный, с пометками на полях чужой рукой. Руководство по хирургии, английское. Тонкая книжка про лихорадки в жарком климате — при виде неё у меня чуть не задрожали руки, потому что мы идём в тропики. И четвёртая, название которой я с трудом разобрал по титулу, оказалась книгой по военно-полевой части.
Пометки на полях меня добили окончательно. Покойник читал их и спорил с ними. На полях атласа стояли крестики и вопросительные знаки, а в одном месте было размашисто написано что-то, чего я вовсе не разобрал.
Такие книги стоят дороже новых, потому что вместе с текстом достаются чужие мысли.
— Сколько? — спросил я, показав на всё разом.
Он назвал цену. Я не понял числа с первого раза, попросил повторить — и он повторил, показав на пальцах.
Выходило дорого. Не разорительно, а именно дорого: у меня в кармане не было ничего.
Всё, что мне выдали на берег, ушло вчера у Маршалла. Своих я доплатил фунт и четыре шиллинга, а ещё фунт и шестнадцать шиллингов остались за мной до ухода; эти деньги Новицкий обещал вычесть из жалованья.
То есть я стоял на английском рынке и торговался, не имея при себе ни шиллинга.
Я вынул то, что было. Мелочь, несколько пенсов, сдача от вчерашнего.
Продавец поглядел на мою ладонь и засмеялся.
Тогда я сделал единственное, что мне оставалось.
Я взял трубку, отошёл на два шага, повернулся к нему боком и приложил её к собственной груди. И стал слушать.
Прошло секунд двадцать, и я поманил его пальцем. Он подошёл с недоверием. Я приложил раструб ему к груди, чуть левее середины, и приложил пятку к его уху.
И увидел, как он изменился в лице.
Потому что человек, который никогда не слышал собственного сердца изнутри, слышит его в первый раз, и это, я вам скажу, действует.
Он отшатнулся, потом наклонился обратно и стал слушать сам, прижимая трубку рукой. Я держал. Постоял так с полминуты. После заорал на весь ряд.
Тут я испугался, что напортил себе и что сейчас сюда сбежится половина рынка, и цена улетит в небо.
А вышло иначе.
Продавец схватил меня за рукав, затряс головой и заговорил, тыкая пальцем то в трубку, то в книги, то в меня. Из всего этого я разобрал, что он спрашивает, лекарь ли я, и что-то ещё про жену.
— Doctor, — сказал я и показал на себя. — С русского корабля.
Он замахал руками и потащил меня за прилавок.
Там, за телегой, я увидел женщину лет сорока. Она сидела на составленных ящиках и держала на коленях мальчишку.
Было ему года четыре, и он кашлял.
Причём давно — я это понял по одному звуку. Сухой, надсадный, с той особенной сипотцой на вдохе, которая мне сразу не понравилась. Мать поглядела на меня с надеждой.
Я присел, велел жестом расстегнуть мальчишке рубаху и приложил трубку.
И стал слушать.
Долго, минут пять, переставляя раструб по всей груди и по спине. Заставил его дышать глубоко, показав на себе.
И то, что я услышал, мне понравилось. Хрипов не было. Слева и справа — одинаково, дыхание проводится всюду, внизу тоже. Ни притупления, ни свиста.
Стало быть, лёгкие чистые, а кашель шёл сверху — из глотки и из носа: у мальчишки текло по задней стенке, и текло, судя по всему, месяцами.
В моё время это лечится промыванием и влажным воздухом, и лечится за неделю. Здесь я мог сделать меньше, но кое-что мог.
Я объяснил, как сумел. Тыкал пальцем, показывал на себе, рисовал в воздухе. Пар. Держать над горячей водой и дышать. Не давать холодного питья. Не кутать, потому что в жарко натопленном воздухе в носу пересыхает и делается хуже. И проветривать, даже зимой.
Мать слушала, кивала, и я не уверен, что она поняла хоть половину.
Зато продавец понял главное.
Он понял, что чужой лекарь приложил свою деревяшку к груди его сына и сказал, что грудь чистая.
Расплатились мы так.
Он отдал мне трубку и все четыре книги — за те несколько пенсов, что лежали у меня на ладони.
Я пробовал спорить — и спорил всерьёз, потому что брать даром мне было противно.
А он не взял. И тогда я сделал то, что мог.
Я вытащил свою тетрадь, вырвал лист и написал на нём всё, что сказал жестами: по-латыни, печатными буквами, а где смог — нарисовал. Кастрюля с паром. Открытое окно. Перечёркнутая печка.