— Пусто, — сказал Ковалёв.
Сычёв даже не смутился.
— Это, товарищ лейтенант, не склад. Это мобилизационный резерв. — Он говорил тем же ровным голосом, каким докладывал расход снарядов. — Сегодня я ему новую гимнастёрку выдам, а через неделю он в ней в глине поваляется, и она будет как эта. А как нам через месяц под Москвой в снегу сидеть — вот тогда я её и достану, и он мне спасибо скажет.
— А гармонь тоже до Москвы бережёшь?
— Гармонь — до воскресенья, — сказал Сычёв с достоинством.
Ковалёв опустил брезент.
Он мог бы приказать. Он был командир батареи, и одного слова хватило бы. Но за тридцать семь суток он твёрдо усвоил, что старшина, у которого есть тайный запас, — это старшина, у которого через месяц найдётся то, чего нет ни у кого в полку, и что ломать эту систему из любви к справедливости — всё равно что рубить провод, потому что он некрасиво провисает.
— Лапину — новую, — сказал он. — Ему семнадцать лет, он в этой утонет и людей насмешит. Остальным — как знаешь.
— Есть Лапину новую, — сказал Сычёв тоном человека, отдающего последнее.
Кормили в тот день гречневой кашей с салом, и это была первая настоящая еда за месяц.
Повар, дядька из хозвзвода по фамилии Стёпкин, варил её в двух котлах и над вторым колдовал отдельно, потому что во второй, по его словам, «пошло правильное сало, трофейное, немецкое, тонко резанное, с чесноком».
Батарея расселась на брёвнах, и минут пять стояла полная тишина — та особая тишина, какая бывает только над сильно голодными людьми, дорвавшимися до горячего.
Бабушкин съел свою порцию, вытер миску хлебом, посмотрел в неё и вздохнул.
— Стёпкин! — крикнул Сычёв. — Этому — вторую. У него организм.
— У всех организм, — отозвался Стёпкин из-за котла.
— У всех организм, а этот орудие один из окопа выворачивал.
Довод подействовал. Бабушкин получил вторую и съел её так же обстоятельно, как первую, ни на кого не глядя, и когда доел, лицо у него сделалось совершенно счастливое.
Лапин съел две подряд, потому что был семнадцати лет и не знал меры, и через полчаса лежал под кустом, обняв живот, зелёный и молчаливый.
— Помрёт, — заключил Илюшин, разглядывая его единственным глазом.
— Не помрёт, — сказал Сычёв. — С каши не мрут. С каши только дурнеют.
Ковалёв ел молча и думал о том, что за месяц ни разу не почувствовал вкуса еды: сухарь, галета, каша из котелка на коленях — всё это было топливом, и он забыл, что бывает иначе. А сейчас во рту было сало с чесноком, и это оказалось так хорошо, что даже неловко.
На третий день его вызвали в особый отдел.
Шейкин сидел за столом в избе, положив на табурет ногу в лубке. Гимнастёрка на нём была новая, а лицо — нет.
— Садитесь, товарищ лейтенант.
Ковалёв сел.
— Прежде чем начнём, — сказал Шейкин, — я скажу одну вещь, чтобы потом к ней не возвращаться. Вы меня вынесли. Я это помню и буду помнить. К нашему разговору это отношения не имеет никакого. Вам понятно?
— Понятно, — сказал Ковалёв, и ему стало легче.
Он ждал этого разговора месяц. Он готовил к нему заготовки, проверял их на прочность, менял, и всё это время подозревал, что готовится к встрече с врагом. Теперь он видел перед собой человека, который делает свою работу и который честно предупредил: жалости не будет, и обязательств не будет тоже. С таким было проще, чем с добрым.
— Начнём с контузии. Вы утверждаете, что не помните ни номера своей части, ни фамилий командиров.
— Так точно.
— За месяц не вспомнили?
— Кусками, — сказал Ковалёв. — Помню, что дивизион стоял под Волковыском. Помню фамилию Строкач, но не помню, кто это — командир или сосед по казарме.
Он дал эту фамилию неслучайно. За месяц он выяснил у пленных и у своих, кто и где стоял в июне под Волковыском, и знал, что проверка займёт полгода и ничего не даст, потому что там не осталось ни штабов, ни документов, ни живых.
Шейкин записал.
— Теперь по тетради. — Он положил на стол листок с переписанной от руки фразой. — «Смоленск. Затем Вязьма. Октябрь — решающий. Держаться до морозов, зимой они встанут». Ваша запись?
— Моя.
— Товарищ лейтенант, я не артиллерист и не стратег. Объясните мне, простому человеку: откуда командир взвода, лежащий в окопе, знает про Вязьму?
— Из карты, — сказал Ковалёв. — Двухвёрстка, лист у меня в сумке, дороги нарисованы. Немец идёт по дорогам, потому что у него всё на колёсах, а не на лошадях. Дороги от Смоленска идут на Вязьму и на Рославль. Вязьма — узел, там сходятся четыре. Значит, будут брать Вязьму. Тут не надо быть стратегом, товарищ младший лейтенант, тут надо уметь читать карту.
— А «зимой встанут»?