Илюшин выпил половину, посидел, посмотрел на оставшееся единственным глазом и отдал соседу.
— Не идёт, — объяснил он. — Голова после этого... шумит. А мне сегодня видеть надо.
Ковалёв от своей отказался.
— Товарищ лейтенант, — сказал Сычёв с укором. — Положено.
— Мне сегодня положено считать, — сказал Ковалёв. — Твою долю отдай Бабушкину, он большой.
— Мою я уже, — невозмутимо сообщил Сычёв.
Люди сидели на станинах и на ящиках, ели сухари с салом, курили в рукав и разговаривали о ерунде — о том, что немецкие сигареты сухие и не забирают, что у Лоскутова в батальоне повар хуже Стёпкина, что бабы в Клинках, наверное, все ушли, а если не ушли, то... — и на этом Сычёв цыкнул, и разговор свернул обратно на сигареты.
Ковалёв слушал этот трёп и думал, что за полтора месяца впервые видит батарею перед боем такой: не сжатой, не молчащей, а болтливой. Люди боялись — это было видно по тому, как часто прикуривали, — но боялись как-то по-рабочему.
Они собирались наступать. Они полтора месяца только отходили, а сегодня им сказали, что пойдут вперёд, и это перевешивало всё, включая здравый смысл.
Ковалёв здравого смысла не терял и знал, чем всё кончится в октябре. Но, сидя среди них на станине и грызя сухарь, он поймал себя на том, что тоже — немножко, самым краем — верит.
Артподготовка началась в пять тридцать, и это было то, чего Ковалёв не слышал с самого начала.
Наша.
Он лежал в исходной, за межой, и слушал, как над головой идёт — не на них, а от них, туда, на запад. Работали дивизионные гаубицы, работал полковой миномётный дивизион, работали, судя по звуку, «эрэсы» откуда-то из-за леса — и по Клинкам, по немецким траншеям, шло то, что полтора месяца шло по нашим.
Батарея смотрела вперёд, задрав головы, и лица у людей были такие, каких Ковалёв ещё не видел.
— Мать честная, — сказал Стёпкин-повар, приползший на позицию с термосами, потому что бойцов положено кормить перед атакой и потому что Стёпкин был человек долга. — Ребята, да это ж по ним! По ним, а?
— По ним, Стёпкин, по ним, — сказал Сычёв. — Ползи обратно.
— Дай посмотрю!
— Ползи, говорю. Тебя тут только не хватало.
В шесть ноль-ноль пехота пошла.
Первые четыреста метров прошли легко, и это было хуже всего, потому что все успели поверить.
Батарея катилась в двухстах метрах за цепью: первое орудие Бабушкина справа, второе слева, третье — Илюшина — уступом сзади. Толкачи Лоскутова оказались мужиками толковыми, из тех, кто до войны имел дело с телегами и лошадьми, и катили грамотно, пригнувшись.
Ковалёв шёл между орудиями пешком, с биноклем Ремизова на шее, и смотрел на Клинки.
Деревня лежала на невысоком горбе, в трёхстах метрах за перепаханным артподготовкой полем. Дымилось. Половина изб горела. Всё выглядело мёртвым — и Ковалёв, глядя на это, чувствовал знакомый холодок, потому что уже видел один раз мёртвую батарею, и знал, чем это кончается для тех, кто верит глазам.
— Первое, второе! — крикнул он. — Стой! Развернуть! Илюшину — вперёд не соваться!
— Товарищ лейтенант, наши уже вон где! — крикнул кто-то из толкачей.
— Стой, я сказал!
Пулемёты открылись через сорок секунд.
Их было три. Один — с чердака уцелевшей каменной риги на левой окраине, два — из окопов на скатах, и они были не разбиты артподготовкой, потому что артподготовка легла по траншеям на гребне, а эти сидели ниже, под скатом, и переждали её в щелях.
Цепь первого батальона легла.
Она легла вся сразу, как срезанная, на открытом поле в двухстах метрах от деревни, и стало видно, кто лёг живой, а кто нет: живые пытались вжаться и подтянуть ноги, а неживые лежали свободно.
— Бабушкин! Рига, чердак, слева! Осколочным! Двести пятьдесят!
— Есть рига!
— Второе — правый пулемёт, вон куст, под кустом! Илюшин — стой на месте, не катись!
Первый выстрел Бабушкина лёг в стену. Второй — в проём чердака, и оттуда вылетело брёвнами и соломой, и пулемёт замолчал.
Второе орудие пристреливалось дольше — куст был плохо виден, — и за эти полторы минуты правый пулемёт нащупал его.
Ковалёв услышал, как по щиту ударило гвоздями, и увидел, как один из толкачей Лоскутова, здоровый мужик в обмотках, вдруг сел на землю и стал заваливаться назад.
— Второе! Огонь!
Второе ударило. Куст встал дыбом, и пулемёт замолчал тоже.
А третий, дальний, продолжал работать, и цепь лежала.
Вот тут и началось то, ради чего он ночью писал семь пунктов.
— Перекат! Первое — вперёд сорок метров, до воронки! Второе — прикрывает! Пошли!
Расчёт Бабушкина вцепился в станины. Сорок метров они прошли за девятнадцать секунд, и Ковалёв считал вслух, и на восемнадцатой немецкий миномёт положил мину туда, где орудие стояло полсекунды назад.
— Первое встало! Второе — вперёд, до межи! Первое прикрывает!