Они одели Сьюзен в один из тех больничных халатов без пояса и воротника и мягкие тапочки. У неё отобрали большие бабушкины очки, которые всегда, казалось, подчёркивали широту её ума и искренность интереса ко всему, на что она смотрела. Она прищурившись уставилась на Дэниела этими милыми голубыми глазами близорукой девочки. Разглядев, что это он, она перестала смотреть на него и откинулась на спинку кресла. Она сидела в кресле зелёного дерматина, положив руки на трубчатые хромированные подлокотники, а подошвы её тапочек прижались к полу. Выглядела она ужасно. Её тёмные волосы были зачёсаны назад так, как она никогда бы сама не сделала. Она всегда делала пробор посередине и завязывала на затылке. Кожа её была пятнистой. Она не была маленькой, но, сидя здесь, физически выглядела маленькой. Не глядя на него, она подняла руку, её пальцы скользнули к нему – скучающий, шутливый жест, от которого сердце забилось быстрее. Он взял протянутую руку обеими руками, думая: «О, родная моя бедняжка!», затем поцеловал тыльную сторону её ладони, думая: «Это она, это по-прежнему она, что бы она ни делала», – и только потом заметил перед глазами бинтовую повязку на её запястье. Когда он его хорошенько рассмотрел, она забрала руку.
Десять минут Дэниел сидел рядом с ней. Он сгорбился и смотрел в пол, а она сидела, запрокинув голову и закрыв глаза. Вместе они напоминали уравновешивающие половинки часовой скульптуры, которые менялись местами с боем курантов. Он думал, что знает, что это такое – это чувство угнетенности. Ты задыхаешься. Какая же это горечь. У него самого были такие приступы. Люди странно смотрели на тебя и говорили с тобой по коридорам. Ты не знал, что делать. Что-то разорвалось, рушились намерения, забывалось, чего можно ожидать от жизни. Ты не мог смеяться. Ты был в ужасе от себя, и этот ужас был настолько явным, что один взгляд в зеркало обжигал сердце и ослеплял глаза.
Дэниел, должно быть, вздохнул. Сьюзен протянула руку и легонько похлопала его по спине. – Они по-прежнему дрючат нас, – сказала она. – Гудбай, Дэниел. Руби фишку.
Он напряженно прислушивался. Он не был уверен, сказала ли она «Гудбай» [Всего хорошего] или «Гудбой» [Хороший мальчик]. Он ещё немного подождал, но она больше ничего не добавила или хоть как-то дала понять, что знает о его присутствии в палате. Прислонясь плечом к оконной раме, он смотрел в окно, которое было зарешечено. Он видел Филлис, играющую с малышом внизу на склоне холма, на вершине которого была кирпичная подпорная стена, а за ней – парковка, заполненная машинами пастельных тонов. В поле его зрения вкатился тёмно-синий «Шевроле», в котором он узнал машину Луинов. Дальнейший обзор заслоняла вершина кирпичного портика, закрывавшего ступени главного входа в больницу.
Не расходуя лишних слов и даже не осознавая, что он был здесь, Сьюзен смогла возродить в нём прежнее сладостное чувство семьи и напомнить ему о том, что его жена ему не ровня, а ребёнок ему совсем ни к чему. А поскольку они сами виноваты в своем сиротстве, то это отменяет все его обязательства и отделяет их от всех других людей и что это навсегда, даже если он потом будет это отрицать. Хотя я вообще-то и не пытаюсь этого отрицать. Только я оставляю за собой право жить с этим по-своему, если можно. В Сьюзен хранится некий роковой семейный дар приобретения определённых убеждений. Она всегда с самого детства вставала на некую позицию. Всегда выступала как моралист, как судья – это правильно, а то неправильно, это хорошо, а то плохо. Свою личную жизнь она беспечно выставляла напоказ, мол своих желаний нечего стыдится, с ними не надо обращаться так же осторожно, как большинство людей. Она прямо кипела этой агрессивной моральной откровенностью, кичилась этим девчачьим видом, шумным, изощренным, до боли честным. И все её начинания всегда заканчивались полным крахом. До увлечения политикой она увлекалась наркотой, до наркоты – сексом, до секса у неё были вспышки гнева, а до этого она уверовала в Бога. Вот один мелкий факт: Когда-то давно, одним июньским вечером 1954 года, а точнее, 22 июня, ровно в десять вечера, Сьюзен принесла мне слово Божье. Это было во время вечернего бейсбольного матча между «Янкиз» и «Бостон-Ред-Сокс». Элли Рейнольдс был на подаче за «Янкиз», и в начале седьмого иннинга счет был по нулям. У «Бостона» был один аут, и на первом поле был игрок. Джим Пирсолл забил и счёт стал 3:1. Рейнольдс взял сумку с канифолью. Комментатор Мел Аллен как раз говорил, что мячи на базе – это всегда проблема, и пока он говорил, раздался короткий гудок, как это бывает по телевизору, возвещающий о начале нового часа. В этот момент восьмилетняя Сьюзен и я, тринадцатилетний, сидели, не отрывая глаз от экрана. Элли Рейнольдс бросил мешок с канифолью, поднял козырёк бейсболки и наклонился вперёд за табличкой. И вот тут Сьюзен заявила мне, что Бог есть.
– Он примет их всех, – прошептала она. – Он примет каждого из них.