Дружить нам с ним нельзя, разумеется. Он барон и мичман, я мещанин и подлекарь, и всякая попытка сойтись ближе кончится тем, что мы оба будем неловко себя чувствовать.
А вот узнать его поближе я бы хотел.
Через десять лет его имя будет стоять в тех же книгах, что и имя Головнина, а по мне, так и повыше. И сейчас оно принадлежит тощему двадцатилетнему мальчишке, который стоит рядом со мной, потирает застуженную шею и спрашивает, почему кость срастается шесть недель.
***
Ермакова я вызвал в лазарет тем же утром, на перевязку, и заодно сказал ему то, что решил.
Железы за ночь подались, я это нащупал сразу. Стали мельче, катались свободнее, и кожа над ними была обыкновенная. Рана очищалась. Полосы на предплечье побледнели.
— Ну вот, — сказал я, разматывая. — Застава удержала.
— Стало быть, жить буду?
— Будешь. Только руку носи на перевязи ещё дня четыре, а то опять нальёт.
Я стал закладывать корпию и заговорил, не поднимая головы.
— Теперь про то, что ты вчера спрашивал.
Он замер.
— Я решил, — сказал я. — Докладывать не стану.
Юнга молчал так долго, что я поднял глаза. Он сидел и смотрел в переборку, и лицо у него было такое, какое бывает у человека, который не смеет поверить своему счастью.
— Погоди радоваться. Слушай, что именно я решил, чтобы не вышло после недоразумения.
— Слушаю.
— Первое: я не говорю, что ты прав. Ты украл деньги, продал чужое и подделал бумаги, и по закону тебе за это положено такое, что лучше не поминать. Всё это правда, и ты сам её знаешь.
— Знаю, — сказал он тихо.
— Второе: я не считаю нужным губить человека за то, что он хотел перестать быть вещью. Спину я твою видел. Ежели тебя вернуть, тебя добьют, и добьют по закону, потому что барину твоему за это ничего не будет. Вот на этом я и стою.
Он кивнул.
— И третье: запомни это крепко — я не обещаю молчать вечно.
Ермаков поднял голову.
— Как это?
— А так. Ежели твои бумаги вскроются, я врать за тебя не стану. Скажу, что знал, и отвечу за то, что знал и молчал. Но врать не буду, потому что мне на этом корабле два года жить, и стоит мне соврать один раз, я после уже никому ничего не докажу. Уяснил?
— Уяснил, — сказал он. — Это честно.
— Вот и добро.
Я завязал последний узел и сел напротив.
— Теперь про завтрашнее. Ты знаешь, что будет комиссия?
— Слыхал.
— Людей станут выкликать по списку. Слушай меня внимательно, потому что от этого зависит всё.
И я стал ему объяснять, потому что мальчишка, оставленный со страхом наедине, непременно натворит глупостей.
— Первое: не прячься. Никуда не уходи, не заболевай, не отпрашивайся. Как выкликнут, выйди и стань. Прячется тот, у кого рыльце в пуху, и это видно за версту.
— А ежели спросят, откуда я?
— Отвечай, как в бумагах. Мещанский сын из Ямбурга, мать вдова Аграфена Ермакова. Отвечай ровно, коротко и не прибавляя ничего. Самая частая ошибка у таких, как ты, это лишние подробности. Начнёшь расписывать, где жил да чем мать кормится, и непременно где-нибудь споткнёшься.
— А ежели про мать станут пытать?
— Скажи, что мать в Ямбурге, что виделись весной. И всё. Больше ничего.
Он слушал и кивал.
— Второе: руку держи на виду.
— Зачем?
— Затем, что ты у нас нынче раненый, — я показал на повязку. — Ежели кто на тебя и поглядит, то поглядит на руку, а не на лицо. Человек с повязкой понятен. Про такого думают, что ушибся, а не то, что он беглый.
Ермаков посмотрел на свою перевязь так, будто увидел её впервые.
— И третье: рубаху при них не снимай ни за что. Ежели, в худшем случае, велят раздеться, ты не спорь и не упирайся, а гляди на меня. Я скажу, что ты мой больной и что смотрен мною третьего дня. Это правда, и её проверить нельзя.
Юнга сглотнул.
— Вашбродь.
— Что?
— А отчего вы это всё для меня делаете?
Вопрос был законный, и отвечать мне надо было честно, иначе он не поверит и станет искать подвох.
— Оттого, что мне так надобно, — сказал я. — Я лекарь. Мне за двадцать лет до тебя ни один человек не сделал столько мерзости, сколько тебе сделали за пятнадцать. И ежели я после этого пойду и сдам тебя, чтобы самому спокойнее было, то я не лекарь, а половая тряпка.
Он промолчал.
— И вот ещё что. Спину твою я начну лечить нынче же.
— Дык её чего лечить-то? Зажило давно.
— Зажило скверно, — я поднялся и достал банку. — Говорил уже: вот тут, под лопаткой, у тебя рубец стянут в узел, и оттого рука не идёт. Мазать станешь всякий вечер, а разминать я тебя научу сам. И тянуться будешь, как я покажу.
Ермаков взял банку и покрутил в пальцах.
— Полгода, значит.
— Полгода. Мы к тому времени за Рио будем.
Он вдруг усмехнулся, впервые за всё наше знакомство.
— Далеко, — сказал он с непонятным удовольствием.
***
Лубки с Фёдорова мы сняли в тот же день, вдвоём со штаб-лекарем.
— Железы у юнги подались, — сказал я. — Мельче стали и катаются.