А тут живой пример сидел передо мной, дышал и был не старше лет пятнадцати.
Ай да доктор!
Полторы недели я ходил за этим мальчишкой, складывал улики и был совершенно уверен, что понял, в чём дело. Не даётся щупать. Спит одетым. На смотре не был. От руки на запястье шарахается, как от ножа.
И всё это я сложил в одну-единственную догадку, до того нелепую, что не позволял себе её додумать. Точнее, думал и сразу отметал.
А глядеть надо было не туда.
Ладно. Это всё потом.
— Руку подними. Вот так, в сторону. Держи.
Я сделал то, ради чего его и раздевал.
Пальцы мои легли в подмышечную впадину, снизу вверх. Он дёрнулся, но я держал его крепко.
Железы взялись. Прощупывались две, каждая с крупную горошину, болезненные.
Только вот что важно: они были подвижные. Катались под пальцами, не спаянные ни между собой, ни с кожей. И это меняло всё.
Значит, застава держит. Зараза дошла до неё и упёрлась, а дальше не пошла.
— Больно?
— Терпимо.
— Опусти.
Я вернулся к кисти, промыл ещё раз, заложил корпию с раствором и стал бинтовать, оставляя выход для гноя.
— Слушай, что делать станешь. Руку носить на перевязи, не опускать. Ежели опустишь, кровь притечёт и станет хуже. Тряпицу мочить тёплым и менять четырежды в день. Ко мне приходить утром и вечером, покуда не скажу.
— На шлюпе?
— На шлюпе, — сказал я. — И вот тут мы с тобой дошли до главного.
Он потянулся за рубахой.
— Погоди. Не одевайся ещё, я не досмотрел.
Смотрел я спину долго и щупал её всю, а он сидел и терпел, и терпел так, как терпят люди, привыкшие, что чужие руки трогают их когда захотят.
— Кто тебя так?
— Барин, — сказал он.
И всё. Одно слово.
— Много раз?
Юнга помолчал.
— Дык кто ж считает, вашбродь.
— А ты посчитай.
— С семи годков, — он глядел в пол. — Как в дворовые взяли, так и пошло. Первый раз за что — уж и не упомню. Потом, стало быть, за всё.
— За что за всё?
— За что придётся, — сказал Ермаков просто. — Барин у нас такой был. Не злой даже, а так… вспыльчивый. Как чего не по нему, так и велит. У него для того человек особый держался, Фрол. Он и порол всех.
Я слушал и складывал у себя в голове картину, от которой мне делалось нехорошо.
Не злой, а вспыльчивый, повторил я про себя. То есть человек не мучил и не наслаждался. Он просто велел выпороть мальчишку, как велят вынести мусор, и после садился обедать. И это, если разобраться, хуже всякого злодейства, потому что со злодеем можно хотя бы спорить.
— А последний раз?
Тут он поднял голову.
— За чашку.
— За какую чашку?
— За барынину чашку. — Он вдруг заговорил быстро, будто прорвало. — У них сервиз был привозной, аглицкий, синий с золотом. Двенадцать чашек. Барыня его страсть как берегла, а на именины велела подавать. Я нёс, а половица возьми и хрустни. Я и оступился.
— И что?
— И всё. — Ермаков пожал плечом и поморщился, потому что плечо было больное. — Чашка вдребезги. Барыня в слёзы. Барин велел Фролу дать мне сорок розог.
Вот тут я, признаться, переспросил, потому что решил, что ослышался.
Я, конечно, не Фрол и в этом деле не знаток, но кое-что про телесные наказания в этом веке читал. Даже двадцать розог здоровому мужику уже серьёзно.
— И дали?
— Дали. — Он смотрел мимо меня. — На конюшне. Фрол насчитал десять и руку опустил, а барин из окошка кричит: «Считай дальше». Ну он и досчитал.
— А после?
— А после я до людской полз. — Юнга сказал это без всякого выражения. — Ноги не шли. Матрёна меня подобрала, ей потом за это тоже досталось.
Я молчал.
Сказать мне было решительно нечего. Всякое слово вышло бы либо глупым, либо лживым.
— И вот тогда я и решил, — сказал Ермаков.
— Бежать?
— Не бежать. — Он поднял на меня глаза, и в них наконец появилось что-то живое, злое и упрямое. — Бежать я и раньше мог. Куда убежишь? Поймают да выпорют, и всё.
— Тогда что?
— Стать таким, чтоб нельзя было.
Он сказал это, и я понял, что ничего не понял.
— Как это нельзя?
— А вот так, вашбродь. — Он подался вперёд. — Барину моя спина принадлежит. Он её купил вместе со мной, ещё до того, как я родился. Он с ней что хочет, то и делает, и никто ему слова не скажет, потому что по закону так и есть. — Он перевёл дыхание. — А матроса пороть нельзя ни за что ни про что. Матрос государев. Его и высечь могут, да только по суду и за вину, а не оттого, что барин с утра не в духе. Он присягу дал. У него служба, у него жалованье, у него имя в списке записано.
Я не стал ему говорить, что линьки на флоте гуляют не хуже барских розог и что боцман спрашивать суда не станет. Он и сам это увидит, а может, уже видел. Только разница всё-таки была, и он её нащупал верно. Там его драли за то, что он чей-то. Здесь же могут драть за то, что он плохо служит. И это, как ни поверни, другая жизнь.