— Нет, не довольно. Дальше пиши: «И более никаких претензий по сему долгу к нему не имею». Вот это главное. А то отдашь сто двадцать, а он завтра скажет, что было сто восемьдесят с процентами.
Я записывал, а он диктовал и злился на мою финансовую неграмотность. А что ж поделать? В болезнях я силён, они из века в век не меняются. А вот бумаги в разные эпохи отличаются.
— Пиши в двух списках. Один ему, один тебе. И на твоём чтоб он расписался своей рукой, а не приказчик его какой-нибудь. На простом писать не станем, у меня лист есть гербовый.
— А ежели не станет подписывать?
— А вот тут я тебе и надобен, — Аникеев откинулся и впервые усмехнулся. — Ежели он деньги взял, а расписки не дал, то я, посторонний человек второй гильдии, при том присутствовал и это видел. И слово моё в Кронштадте кое-что весит. Так что ему проще подписать.
Я удивлённо поглядел на него.
— Стало быть, идёте?
— Иду, — сказал купец. — Только не за твою доброту, ты не подумай. Просто дело больно ловко складывается, а я до ловких дел охоч. — Он ткнул в меня пальцем. — И вот ещё что. При нём ты молчи больше, чем говоришь. Ты, лекарь, лечить умеешь, а торговаться нет.
***
На шлюп я вернулся к полудню, и первым, кого я встретил, был Новицкий.
Он стоял над койкой Чекрыгина и щупал ему живот.
— Вершинин. Извольте сюда.
Я подошёл.
— Глядите. Слева мягко. Справа внизу? — Он надавил, и Чекрыгин даже не поморщился. — Второй день ничего. Стула не было, ветры пошли вчера. Просит есть.
— Давать?
— Вот я вас и спрашиваю.
Так. Вот оно опять.
Он не переспрашивал и не проверял меня по мелочи. Он просто взял и передал мне решение, и в этом было куда больше уважения, чем в любой похвале.
— Дал бы, ваше благородие. Только бульон и понемногу, ложек по десять и часто. Ежели к вечеру живот останется мягким, завтра кашу на воде.
— Отчего не сразу кашу?
— Оттого, что кишка две недели будет как выздоравливающий человек. С виду цела, а нагрузки не держит. Наляжет на кашу, и всё вернётся.
Новицкий кивнул и записал что-то в свою тетрадь.
— Вершинин.
— Слушаю.
— Вы, я гляжу, всё знаете наперёд, — сказал он ровным тоном. — Откуда, спрашивать не стану. Покуда не стану.
И ушёл.
Я постоял и подумал, что этот человек будет складывать про меня свои вопросы месяцами, а однажды выложит их все разом.
Ну и пусть складывает. Мне бы до вечера дожить.
Скородумова я нашёл в лазарете. Он сосредоточенно тёр пестиком в ступке.
— Владимир Гаврилович.
— Чего?
Голос был не его. Я обошёл кругом и поглядел ему в лицо. Веки красные, под глазами тёмное, губы сухие. Пестик он держал слишком крепко, и от этого рука мелко ходила.
Двенадцатый день, как мы убавляем ему винную порцию.
Нас по-прежнему было двое на одно место помощника штаб-лекаря, но победить я хотел честно, а потому и помогал сопернику.
— Спали нынче?
— Спал.
— Сколько?
— Слушайте, Андрей Ильич, — он бросил пестик. — Вы меня будете каждый день пытать?
— Буду.
— Так я работаю! — Он повернулся ко мне, и голос стал злым. — Я тружусь, я в срок, я ни разу не отлучился. Чего вам ещё?
— Того, что вы вторую неделю не спите и злитесь на пустом месте. Это не оттого, что вы дурной человек. Это тело просит.
— Знаю я, чего оно просит.
— И я знаю, — я подвинул табурет и сел напротив. — Слушайте. Мы уговорились убирать алкоголь не разом, а помалу, и на том стоим. Только надо ещё две вещи, а вы их не делаете.
— Какие ещё?
— Есть. Вы третий день на одних сухарях, я видел. Голодному вдвое хуже. И спать днём, ежели ночью не выходит.
Скородумов посмотрел на меня исподлобья.
— И это всё ваше лечение?
— Всё, — честно сказал я. — Больше у меня ничего нет. Ни здесь, ни, скажу вам по правде, нигде.
Он помолчал.
— Двенадцать дней, — сказал вдруг. — Я считаю, Андрей Ильич. Я, знаете, с четырнадцати лет столько не проходил.
— Знаю, что считаете, — я поднялся. — Идите к коку и скажите, что я велел вас накормить горячим. И ложитесь до вечерней склянки, я подежурю.
Он посидел, потом встал и пошёл.
Уже у трапа обернулся.
— А сколько мне ещё так?
Вот тут я мог соврать и не стал.
— Долго. Может, всегда.
— Ну хоть не врёте, — сказал Скородумов и полез наверх.
***
На палубе я налетел на Ермакова.
Он тащил из люка бухту линя и тащил её левой рукой, прижимая к боку. Правая висела вдоль тела.
— Стой.
Юнга остановился.
— Руку.
— Некогда, вашбродь. Боцман ждёт.
— Покажи руку, я сказал.
Он подал левую.
— Другую.
И вот тут между нами всё стало ясно без единого слова. Он поглядел на меня снизу вверх, коротко и очень взросло, а после у него за спиной кто-то грохнул бухтой троса о настил, и юнга исчез.
Просто исчез. Шагнул за шпиль, оттуда в люк, и всё.