Ермаков вошёл и остановился у порога.
Он был без шапки, в одной рубахе, и я с одного взгляда понял, что дело плохо.
Лицо блестело от пота. Стоял он, ссутулившись и прижав правую руку к животу, придерживая её левой. И его знобило, я видел, как ходят плечи.
— Вашбродь… — голос сел. — Вы сказывали, коли что, приходить. Я в лазарет не могу, там народ.
— Сказывал. Садись к свету.
Он сел на чурбак, и я подвинул свечу.
Правая кисть распухла вдвое. Ссадина, которую я хвалил четыре дня назад, вздулась под коркой и стала лиловой, а по тыльной стороне кисти кожа лоснилась и была натянута.
Я снял корку зондом, и оттуда пошло.
— Терпи.
Он не издал ни звука.
Я выпустил всё, промыл раствором, и вот тут увидел то, от чего внутри у меня похолодело.
От запястья вверх по предплечью тянулись красные полосы. Не пятна, а именно полосы, узкие, идущие ровными дорожками к локтю.
Я тронул их пальцем. Горячие и болезненные по всей длине.
Для здешних людей это была просто краснота. Для меня приговор с отсрочкой.
— Мне надо поглядеть под мышкой.
— Чего под мышкой-то? — он поглядел на меня с недоумением. — Рука вот она.
— А зараза уже не в руке. Гляди сюда, — я провёл пальцем вдоль полосы, не касаясь. — Видишь дорожки? Она по ним идёт вверх. И упрётся под мышкой в железы.
— И чего?
— А то, что железы её покуда держат. Это последняя застава. Покуда держат, ты жив.
Ермаков молчал, разглядывая свою руку.
— Раздевайся, — сказал я. — Рубаху долой.
Он не двинулся.
— Не надо, вашбродь.
— Ежели зараза дошла до желёз, у нас с тобой два дня. Может, три. А после ты сгоришь, и я тебя не спасу ничем. За три дня сгорает и сорокалетний мужик, а ты не мужик.
— Так вы её выпустили.
— Выпустил из кисти. А что ушло выше, того не выпустил. И покуда не пощупаю, не узнаю.
Юнга сидел и молчал, прижимая к себе больную руку.
— Вашбродь, вы завяжите как есть, — сказал он наконец. — Я потерплю. Пройдёт.
— Не пройдёт.
— Пройдёт, — упрямо повторил он. — Я крепкий.
Меня начало это злить.
— Слушай сюда, — я говорил тихо, потому что кричать тут было нельзя. — Мы скоро уходим в море. На два года. Там нет ни госпиталя, ни лекарской, ни берега. Ежели с тобой это случится там, я буду держать тебя за руку и смотреть, как ты помираешь, потому что больше мне делать будет нечего. Понял ты меня?
Он поднял на меня лицо, и я увидел, что он смертельно напуган, только пугало его вовсе не то, о чём я говорил.
— Не могу я, — сказал он совсем тихо.
— Отчего?
Он молчал.
— Ермаков, я лекарь. Я за месяц пересмотрел сотню с лишним человек догола. Мне на тебя глядеть не любопытно, мне надо пощупать одно место, и всё.
— Не могу.
И вот тут я разозлился по-настоящему.
Я вымотался за этот день до последней нитки, у меня на руках был мальчишка, который через двое суток мог умереть от заражения крови, и мальчишка этот упирался в какую-то дурь.
— Хорошо, — сказал я и встал. — Тогда сделаем так: я иду на шлюп, докладываю господину Новицкому, и завтра тебя смотрит он. При Прошке, при Скородумове и при ком велит. И списывают тебя на берег, потому что негодных мы в плавание не берём.
Он вскинулся.
— Не надо!
— Тогда рубаху.
Мы смотрели друг на друга через свечу, и я видел, как он сдаётся.
Он сдавался медленно, страшно. Так сдаются, когда идти уже некуда. Опустил голову. Посидел. Потом здоровой левой рукой стал развязывать ворот, и пальцы у него не слушались.
— Вы… — выговорил он и остановился.
— Что?
— Вы дверь притворите.
Я притворил дверь и вернулся к свече.
Он стянул рубаху через голову. И тут, признаться, я увидел совсем не то, что ожидал.
Глава 16
Он стянул рубаху через голову и остался сидеть, ссутулившись, прижав её к животу здоровой рукой. Лицом к свече. Смотрел в пол.
Я взял свечу и обошёл его.
Первое, что я отметил, было пустым и служебным. Мальчишка. Худой, костлявый, ключицы наружу, грудь плоская, как доска. Полторы недели я держал в голове дурацкую свою догадку, и нынче её похоронил, и хорошо.
А потом я поднёс свечу ближе. И увидел его спину.
В первую секунду мне показалось, что на нём надета какая-то другая рубаха, тёмная и рубчатая. Потом свеча качнулась, и до меня дошло.
Рубцы шли от лопаток до самой поясницы. Старые, белые и плоские лежали вдоль и наискось, а поверх них тянулись другие, помоложе, розовые и ещё выпуклые. Местами они ложились крест-накрест, потому что били по уже битому. Слева, ниже лопатки, кожа сходилась стянутым узлом, будто там рвали, а после заживало само и как попало.
Я стоял с зондом в руке и молчал.
Такую спину я в прошлой жизни видел единственный раз, и то в атласе, и подпись под картинкой была про телесные наказания в старину.