— Маргарита Захаровна я, — сказала женщина, присаживаясь на край стула. — Ложкина. Хозяйка тут, повариха тоже я.
— Петр Алексеевич Воронов. Это Варвара.
— Воронов… — она наморщила лоб. — Это не у вас лавка на Тихом канале? Часы, артефакты?
— У меня.
— Надо же. Слышала про вас. — Она разлила чай, руки у нее двигались сами, без участия головы. — Варенье берите обязательно. Яблочное, еще по дедову рецепту, с лимонной корочкой.
— Дед это который на светописи? — спросила Варя, кивнув на рамку у буфета.
— Он самый. Кузьма Ложкин. Это он дом купил и дело начал, еще при старом городском голове. А мальчик рядом это Игнат Кузьмич, свекор мой покойный. От него уже нам со Степаном перешло.
— А почему «Семь ложек»? — не удержалась Варя.
— А это дедова шутка. — Маргарита Захаровна улыбнулась одной стороной рта, коротко и больно. — Фамилия Ложкины, детей семеро. Он говорил: вывеску сочинять нечего, она за столом сидит и кашу просит. Так и повелось. Шестьдесят лет уже вывеске. Мы только позолоту обновляем. Только не знаю, сколько еще…
Она замолчала, глядя в чашку и часто дыша, пытаясь проглотить снова подступившие слезы. Пар от чая поднимался ровной струйкой и растворялся под лампой. За буфетом Люба перетирала полотенцем сухую посуду, только чтобы занять руки.
— Вы уж простите, что я так, — сказала Маргарита Захаровна наконец. — Обычно я умею держаться. Днем гости, плита, все идет своим чередом, и я забываю. А вечером зал пустеет, и тут оно меня и находит.
— Что случилось все-таки? — спросил я.
— Мужа моего посадили. — Она сказала это ровно, голосом, отрепетированным бессонницей. — Степана. Два месяца назад взяли, сидит в следственной, и вот-вот суд, и на суде его… — гладкость кончилась, она сглотнула и договорила шепотом: — Его осудят. Все так говорят. И адвокат говорит, только другими словами.
— В чем его обвиняют?
— В том, что он запрещенным артефактом людей дурманил. Гребень какой-то такой, который на голову действует. Будто бы он его в кармане носил и гостям нашим… — она поискала слово, — внушал. Чтобы заказывали больше и платили не считая. Следователь так и сказал: делал клиентов сговорчивее. У нас, видите ли, долг перед банком, мы в позапрошлом году крышу перекрывали и кухню перестраивали, вот вам и умысел. Долг есть, врать не буду. Только Степа его выплачивал честно, по росписи, ни одного взноса не пропустил.
— Расскажите, как его взяли. С самого начала и по порядку.
Она кивнула, собралась.
— Утром это было, мы еще не открылись. Приходят четверо из стражи, старший с бумагой: поступил донос, что в заведении обсчитывают посетителей, предписан обыск. Я сперва даже не испугалась, честное слово. Думаю: ищите, у нас каждая копейка посчитана, Степа книги ведет так, что хоть в казначейство неси в качестве образцов. Они и в книги смотрели, и в кассу, и по кухне ходили — ничего, как я и думала. А потом старший берет Степаново пальто с вешалки, вот с этой самой, и из внутреннего кармана достает гребень. Деревянный, женский, с цветочками резаными. И все, и переменились они в лице. Оказалось, вещь запрещенная, из тех, что на сознание действуют. Степу увели в тот же час. Он когда пальто свое увидел у стражника в руках, у него такое лицо было… Он не испугался даже, он не понял.
— Донос был на обсчет, а нашли артефакт, — сказал я. — Кто донес, известно?
— Без подписи донос. Аноним. Адвокат запрашивал, ему так и ответили: заявление без имени, но проверке подлежит. — Она стиснула чашку обеими руками. — Петр Алексеевич, я вам как на духу скажу. Степа этот гребень не покупал и в руках не держал. Я это знаю, как знаю, что у меня тесто подошло, не заглядывая под полотенце. Но кому это интересно, что жена знает. Жена, сказали мне, лицо заинтересованное.
— А что говорит он сам?
— Что видит эту вещь первый раз в жизни. С первого дня одно и то же, слово в слово. Адвокат говорит: плохо, что слово в слово, суд решит, что заучил и не хочет идти на сотрудничество. Вот до чего дошло: правду говорить плохо. — Голос у нее опять пополз вверх, и она его силой вернула на место. — Деньги уходят, как вода в песок. Адвокат, прошения, передачи. Я одна за плитой и за конторкой, Любаша зал держит. Сын у нас есть еще, старший, но в столице, у него своя жизнь, своя семья, он присылает, сколько может, только что там пришлешь. Мне уже намекали добрые люди: продавай дело, пока дают цену. Но дед его в голод не продал, свекор в холеру не продал, а я, выходит, продам.
Люба у буфета отвернулась к полкам и стояла к нам спиной, очень прямо. Я дал тишине улечься, потом сказал: