Сычёв объявил ей войну по всем правилам. Он раздобыл — никто не спрашивал где — железную бочку, врыл её в землю, приспособил под вошебойку, и два дня батарея по очереди сидела в кустах в подштанниках, пока обмундирование прожаривалось.
— Товарищ старшина, — сказал Лапин, сидя на корточках и обняв колени. — А гимнастёрка не сгорит?
— Сгорит — новую выдам.
— Так вы ж жилите!
— Я не жилю, — с достоинством сказал Сычёв. — Я берегу. Разница, Лапин, в том, что жила бережёт для себя, а я — для тебя же, только позже.
Бабушкин прожарке не подвергся: он объявил, что его вошь не берёт, и это оказалось чистой правдой, чему батарея дивилась две недели и что Илюшин объяснил научно — «шкура толстая, ей не прокусить».
Дорош, вооружённый трофейной машинкой, стриг весь полк. Стриг он плохо, потому что учитель географии, но задёшево, то есть бесплатно, и очередь к нему стояла с утра. Ковалёва он остриг тоже, и Ковалёв, проведя ладонью по своей — теперь уже действительно своей — молодой голове с жёстким ёжиком, вдруг остро вспомнил, как в той жизни, годам к сорока, начал зачёсывать волосы на сторону, и как это было унизительно, и как он себе в этом не признавался.
Ели в сентябре хорошо.
Пошла картошка — своя, деревенская, из огородов, которые копали вместе с бабами: полк выделял людей, бабы делились урожаем, и это была честная сделка, потому что мужиков в Гурьеве не осталось ни одного. Пошли грибы. Батарея, состоявшая наполовину из деревенских, обобрала окрестный лес до состояния стерильности, и новый повар — после Стёпкина прислали пожилого молчаливого татарина по фамилии Хамидуллин — жарил их на трофейном сале с картошкой в двух огромных сковородах, добытых Сычёвым в порядке очередной необъяснимой операции.
Однажды вечером у бабки, у которой стояла повозка, обнаружился самогон.
Ковалёв узнал об этом по звуку: гармонь заиграла на час раньше положенного и с непозволительной удалью. Он пришёл, посмотрел, оценил обстановку и решил не заметить. Батарея пела, Сычёв командовал разливом, соблюдая пропорцию строже, чем при выдаче наркомовских, а Лапину опять налили чаю, и Лапин опять обиделся, и его опять утешили сахаром.
Наутро Ковалёв провёл занятия в удвоенном объёме и ни слова не сказал про вчерашнее, и все всё поняли правильно.
Письма пришли в середине месяца, сразу два.
Первое было от Тюрина, с курсов, из-под Горького. Тюрин писал крупно и старательно, с ошибками, и содержание письма Ковалёв, прочитав, дал прочесть всей батарее, потому что оно того стоило.
Тюрин сообщал, что учат хорошо, кормят средне, что он тут самый старый по фронту и его слушают, а главное — что на третий день им выдали для изучения серые типографские листы, «Указания по боевому применению противотанковой артиллерии в обороне», составленные, как там написано, начальником артиллерии одной дивизии на основе боевого опыта.
«Товарищ лейтенант, — писал Тюрин, — я как прочитал, так и сел. Там же всё ваше. Слово в слово. Даже про мокрую траву. Я преподавателю сказал, что знаю, кто это писал, а он говорит — читайте, что дают, товарищ курсант, а не рассуждайте. Так я и не стал больше. Но я знаю».
Батарея прочла и загордилась страшно. Сычёв сказал: «Я всегда говорил». Илюшин попросил письмо перечитать. Лапин пошёл рассказывать в соседний батальон.
Ковалёв, слушая всё это, испытал сложное чувство и в итоге определил его как приятное. Фамилии не было, а знали всё равно все, кому надо, — и это оказалось ровно тем, чего он хотел, только он не рассчитывал, что это будет так... тепло.
Второе письмо было ему.
Настоящее, в треугольнике, с адресом, написанным крупными буквами: полевая почта, Ковалёву Виктору Андреевичу.
Он унёс его в лес и там развернул.
Мать — та женщина под Рязанью, у которой он украл сына, — писала мелко, экономя бумагу, и первые полстраницы благодарила за то, что он наконец написал, потому что она уже думала всякое, а соседка Полина Ивановна получила похоронку на своего в июле и с тех пор не встаёт.
Дальше она писала, что у них всё хорошо. Что корову пока не сдали. Что картошка уродилась. Что Мишу, сына Полины Ивановны, всё-таки, может, найдут, потому что пропал без вести — это ещё не то самое. Что она рада, что кормят хорошо и что сапоги по ноге, и просит писать чаще, хоть по три слова.
И в самом конце, отдельной строчкой, было написано: «А Зина замуж не вышла и не собирается, спрашивала про тебя дважды».
Ковалёв сидел в лесу с этим листком минут двадцать.
Он думал о том, что теперь должен этой женщине сына — не в переносном смысле, а буквально: пока он жив, у неё есть сын, а когда он умрёт, ей придёт похоронка на человека, который на самом деле умер в июле, в воронке, под Волковыском, и которого она даже не сможет оплакать вовремя.
И ещё он думал про Зину, которая спрашивала дважды и которую он никогда в жизни не видел.
Вечером он написал ответ. Про кормёжку, про сапоги, про то, что здоров. Про Зину написал: пусть не ждёт, война долгая. Подумал и зачеркнул. Написал: передавайте ей привет.