И объяснил. И после этого копали иначе — по-прежнему без всякого удовольствия, но уже без ропота, а к последним точкам батарея вошла в такой темп, что сапёры, приданные Званцевым, начали ворчать, что за этими артиллеристами не поспеть.
На восьмой день на одну из точек приехал Шейкин.
Приехал верхом, один, без сопровождающих, — нога у него зажила, но ходил он ещё с палкой. Слез, привязал лошадь и минут десять молча смотрел, как двадцать человек в чистом поле, в сорока верстах от линии фронта, роют окопы правильной формы.
Ковалёв подошёл и доложил, как положено.
— Учебные позиции, — сказал Шейкин.
— Так точно. Тренировка расчётов в развёртывании на незнакомой местности. Приказ начальника артиллерии дивизии.
— Приказ я видел. — Шейкин оперся на палку и оглядел поле. — Товарищ старший лейтенант, я человек не военный, я до войны в райотделе служил. Объясните мне: почему для тренировки надо копать в полный профиль? Для тренировки хватило бы обозначить.
Ковалёв смотрел на него и понимал, что вот сейчас, в чистом поле, без свидетелей, решается ровно то же, что решалось в избе в августе.
— Потому что расчёт, который копал понарошку, — сказал он, — потом и воюет понарошку. Если человек знает, что окоп учебный, он его выроет по колено, и я его этому научу. А учить надо один раз и правильно.
Шейкин помолчал.
— Складно, — сказал он привычно.
Потом дошёл, хромая, до края отрытого окопа, посмотрел вниз — на сектор, на ориентиры, на аккуратный ровик под ящики, — и повернулся к дороге, к мосту через речку, к болоту за мостом. Он смотрел туда долго, и Ковалёв видел по его лицу, что он не дурак и что он считает то же самое, что считал бы любой человек с глазами.
— Мост-то, — сказал Шейкин, — единственный на двенадцать вёрст. Танк тут не обойдёт.
— Не обойдёт.
— Ага.
Он вернулся к лошади, взялся за седло и, уже вставив ногу в стремя, сказал, не оборачиваясь:
— Ковалёв. Я вам в августе говорил: пишите так, чтобы можно было объяснить дураку. Вы теперь и копаете так же. Это правильно.
— Спасибо, товарищ младший лейтенант.
— Не за что. — Шейкин сел в седло. — Дело я всё ещё не закрыл.
И уехал.
Ковалёв постоял, глядя ему вслед, и подумал, что за два месяца обзавёлся самым странным союзником, какого только можно вообразить: человеком, который знает, что тут что-то нечисто, не может понять что, и — по каким-то своим внутренним причинам — молчит.
В двадцатых числах полк играл в футбол.
Играли на выгоне у Гурьева, полк на полк: 512-й против соседнего 606-го, мяч добыл начальник связи, ворота обозначили скатками. Народу собралось человек триста.
Батарея выставила Лапина — как самого молодого и быстрого — и Бабушкина, которого поставили в защиту исключительно за размеры, и это оказалось верным решением: Бабушкин просто стоял, а нападающие 606-го об него разбивались, как волна о волнорез. Один раз он даже отобрал мяч, не сдвинувшись с места, — нападающий сам отскочил.
Играли зверски. Судил Дорош, свистка не имел, свистел ртом.
Проиграли ноль-два, и Сычёв потом две недели утверждал, что второй гол был из офсайда и что судья свой же, полковой, а всё равно продался.
— Кому продался, товарищ старшина? — спрашивал Лапин.
— Не знаю кому. Но продался.
Девять точек сделали к двадцать девятому сентября.
Девять позиций в тылу, на трёх дорогах: окопы в полный профиль, ровики, ходы, вешки на местности, спиленные ориентиры. И девять карточек огня, вычерченных лично Ковалёвым, с промерами, с дистанциями до ориентиров, с секторами — таких карточек, по которым любая батарея, придя ночью на незнакомое место, разворачивалась бы за двадцать минут вместо четырёх часов.
Карточками этими он в своё время удивил даже Званцева, и Ковалёв тогда, помнится, разозлился — не на подполковника, а вообще.
Потому что карточка огня не была его выдумкой. Она была в уставе. Она была прямой обязанностью каждого командира орудия: определить ориентиры, промерить до них расстояния, вычертить сектор, записать. Это печаталось в наставлениях до войны, этому учили в полковых школах, за это спрашивали на инспекторских проверках в мирное время.
И это не делалось почти нигде.
Потому что в мирное время карточку чертили для проверяющего, а на войне стало некогда; потому что командиров орудий выбивало быстрее, чем они успевали промерить хоть один ориентир; потому что проверять стало некому. И вот получалось, что человек из другого века приезжал на фронт с секретным знанием, а секретное знание оказывалось напечатанным типографским способом за три года до войны и лежало на складе в пачках, перевязанных шпагатом.
Он однажды сказал это Званцеву вслух, и Званцев не улыбнулся.
— Ну да, — сказал начарт. — А ты думал, у нас в уставах глупости написаны? У нас в уставах, лейтенант, много хорошего написано. Беда не в том, что не написано. Беда в том, что между «написано» и «делается» стоит человек, у которого нет времени, сил и никто с него не спросит.