Я потянулся рукой к затылку. Пальцы нащупали корку запёкшейся крови и шишку, от прикосновения боль стала ещё сильнее. Я повернул голову, и затылок прострелило до тошноты. Попробовал приподняться на локте, и меня замутило сильнее, пришлось лечь обратно.
Картина складывалась сама. Удар по затылку, тошнота, головокружение. Сотрясение мозга, возможно ушиб. Травма свежая, ей дня два от силы.
Я приоткрыл глаза. Надо мной висел низкий потолок в тёмных балках, сбоку горела свеча в подвешенном фонаре. Огонёк двоился, стоило повести взглядом. Двоение подтверждало мой диагноз лучше всякого снимка.
Интересно выходит. Я умирал от сердечной недостаточности, под мониторами в реанимации больницы. А очнулся с разбитой головой, на койке, которую качает, под удары корабельного колокола.
И дышится мне очень легко. Полной грудью, впервые за последний год.
Я вытащил из-под одеяла руку и поднёс к глазам.
Рука была чужая.
Молодая, худая рука с гладкой кожей. Ни вздутых вен, ни старческих пятен. Я согнул пальцы, разогнул, покрутил кистью. Слушались они легко и точно.
И она не дрожала.
Я смотрел на эту руку очень долго. Искал тремор, который отнял у меня профессию. Тремора не было. Кисть держалась в воздухе ровно.
У меня перехватило горло. С такими руками я оперировал бы ещё лет тридцать!
Дверь скрипнула, и я едва успел опустить руку.
— Батюшки!.. Очнулись! — ахнули сбоку. — Андрей Ильич, вы очнулись, ай слава богу!
У койки возник парень лет двадцати пяти, курносый, щербатый, в холщовой рубахе. Глядел он на меня во все глаза, точно я у него на виду воскрес.
— Лежите, лежите! — замахал он руками, хотя я и не думал вставать. — Вторые сутки как с трапа сверзились, не поднимались вовсе! Мы уж думали, за попом посылать! Ох, что ж это я… Доложиться же надо, что очнулись!
Он метнулся к двери, притормозил, обернулся.
— Вы только не вставайте, Андрей Ильич, Христом богом прошу! Я мигом!
И выскочил.
Я остался лежать и разбирать услышанное. Кое-что из этой сумбурной речи удалось уловить. Итак, меня зовут Андреем Ильичом. Я упал с трапа, поэтому у меня болит затылок, и сотрясение головного мозга. Лежу я в судовом лазарете, если судить по койке и запаху лекарственной горечи. И парень это, похоже, работает на меня. Или что-то в этом роде, но радовался моему пробуждению он искренне.
А ещё он побежал докладываться. Кому докладываться, вот первый вопрос. И как этот кто-то ко мне относится, вопрос второй, более важный.
Сам я за всё время не сказал ни слова, и это правильно. Если не понимаешь картину целиком, то собирай анамнез. В моём случае анамнез логичнее было собирать молчанием, слушая других людей.
***
Не знаю, кому доложился тот паренёк, но до самой ночи ко мне никто не пришёл. Парень сунулся ещё раз, напоил меня тёплой водой с привкусом бочки, перекрестил и убрался спать за переборку. Расспрашивать его я не стал, сил хватало ровно на то, чтобы лежать и думать.
Этим я и занимался.
Вокруг стояла плотная темнота, ни единого электрического отсвета. Я перебирал факты, как перебирал бы анамнез у тяжёлого больного. Днём всё освещение составляла свеча в фонаре. Значит, электричества нет.
Я лежал на подвесной койке, на верёвках. Склянки с лекарствами в шкафу были убраны за деревянную решёточку, чтобы не побились в качку. Аптечный шкаф был из тёмного дерева, явно ручная работа.
Значит, я лежал в некоем подобии лазарета на корабле.
И ещё речь парня.
«Дык, сверзились, за попом».
Так в моём времени не говорили даже в самой глухой деревне.
По отдельности каждую мелочь я мог бы объяснить. Вместе они складывались в диагноз, который мне очень не хотелось ставить.
Я приподнялся, переждал дурноту и дотянулся взглядом до переборки у шкафа. Там белел приколотый лист, исписанный от руки, красивым почерком с завитушками. Опись лазаретного имущества. Писарский почерк, ять через слово. А в самом низу дата.
«Июля 2 дня 1817 года».
Тысяча восемьсот семнадцатый год…
Больше в вертикальном положении я находиться не мог, а потому лёг назад. Меня заколотило, по спине пошла испарина, сердце зачастило. Телу надо дать пережить эту новость, хотя голове надо было оставаться спокойной.
Отставить панику, доктор. Работаем с тем, что есть.
А есть у нас вот что. Я умер и очнулся в чужом молодом теле, на корабле, за два века до собственного рождения. Звучит как бред, любой психиатр с удовольствием поставил бы мне диагноз. Только бред не пахнет дёгтем, не качает койку и не бьёт в колокол время от времени. Слишком уж подробно для бреда.
Значит, принимаем как рабочую гипотезу и живём дальше. Опасность теперь другая. Я ничего не знаю ни про место, где оказался. Ни про этого Андрея Ильича, в чьём теле я, по-видимому, нахожусь. И любой мой неверный шаг здесь заметят. А заметив, определят меня самое малое в лечебницу для душевнобольных. Про худшие варианты в этом веке я тоже наслышан.
Единственное моё преимущество, как ни странно, мой пробитый затылок. После такого удара провалы в памяти никого не должны удивить.