Любушин отвечал головой за счёт, за вес и за сохранность казённого добра. И всякий человек с фонарём, лезущий в его трюм, был для него угрозой. Ему я мог сколько угодно рассказывать о болезнях. У него был свой начальник, своя опись и свой спрос.
Значит, разговаривать с ним следовало на его языке.
— К шкиперу мне незачем, — сказал я. — У вас недостачи не будет, Арсений. Наоборот.
Он насторожился.
— Это как?
— А вот так, — я показал фонарём на штабель. — Нижние мешки у вас к борту прижаты. Пощупайте мешковину.
Баталер нехотя подошёл и пощупал. Потом ещё раз.
— Отпотевает, — признал он.
— Отпотевает. А в океане отпотевать станет вдвое. К Рио у вас нижние ряды позеленеют, и списывать их придётся вам. Отодвиньте штабель от борта на ладонь и подложите под нижний ряд рейки. Воздух пойдёт понизу, и мешки останутся сухими.
Любушин поглядел на штабель, потом на меня, и лицо у него сделалось задумчивым. Про болезни он бы меня слушать не стал. А про списание казённого добра из собственного жалованья он слушал очень внимательно.
— Рейки-то найдутся, — проговорил он. — А что с бочкой?
— Течёт по нижнему обручу. Ту, что течёт, надобно в расход первой, покуда мясо в ней доброе.
— Это без вас знаю, — проворчал баталёр, но проворчал уже совсем иначе.
Я поднялся наверх и понимал, что систему я тут не переломил и не переломлю. Провизией распоряжается шкипер, порядок заведён до меня, и подлекарь в этом деле никто. Зато штабель отодвинут, и этим делом я доволен.
Из таких деталей всё и складывается.
Вечером в лазарете я достал вторую тетрадь и записал день целиком. Федотова с его пенькой и назначениями. Сухари у борта и подтекающую бочку. Худобу двоих из последнего набора, грыжу квартирмейстера, которую тот прячет от всех. Словом, всё, чего на этом корабле, кроме меня, пока не видел никто.
Потом я отложил перо и посчитал.
Нынче у нас двадцать шестое июля. Выходим двадцать шестого августа, к годовщине Бородинского сражения, и капитан считает это доброй приметой. Стало быть, ровно месяц.
Что будет в этот месяц, я примерно представлял, наслушавшись за неделю чужих разговоров. Догрузка провизии и воды идёт денно и нощно и кончится в последние дни. Потом примут порох и артиллерийский припас, и на время пороховой погрузки все огни на шлюпе велят гасить. Команду станут добирать до штата партиями до самого конца, тридцати душ ещё нет. Будет пробный выход на рейд, чтобы проверить рангоут и обтянуть такелаж. А напоследок приёмка начальством, когда всё разом должно быть в порядке.
Месяц. Много это или мало?
Для здешнего лекаря месяц не значит ничего. Иван Иванович дозаказал корпии, пересчитал ланцеты, и на том его подготовка кончилась. Всё остальное эпоха предлагает встречать по мере поступления. Заболел человек — отворим кровь. Загнила рана — отнимем ногу.
А я этот месяц собирался прожить не как лекарь тысяча восемьсот семнадцатого года.
Я стал думать, как врач моего времени готовился бы к двум годам в замкнутом деревянном ящике на сто тридцать душ. Что он знает такого, чего не знает никто вокруг. И главное — что из этого знания можно превратить в вещь. В настоящую вещь, которую можно купить в Кронштадте на свои деньги, поднять на борт своими руками и пустить в дело так, чтобы никто не спросил лишнего.
Я сидел над раскрытой тетрадью, и месяц из бесполезного ожидания на глазах превращался в срок.
И тут я понял, что могу пронести с собой на борт.
Глава 7
Свеча оплыла наполовину, а я всё сидел над раскрытой тетрадью.
Начал я, по своей старой привычке, с рассуждений о том, что может убить людей и в каком порядке.
Первым пунктом шла цинготная болезнь. Она приходит не сразу, ей нужно недели три на солонине и сухарях, и на долгом переходе через океан она возьмёт своё непременно. Про причину цинги я знал то, чего здесь не знал никто. Только знание это ничего не стоило, пока в наличии не было зелени и кислых продуктов, а на корабле это распределяет вовсе не подлекарь.
Вторым пунктом шёл кровавый понос. Вода в бочках, которую я пробовал, солонина в подтекающей бочке, немытые руки над артельным котлом, крысы под настилом. Это придёт куда раньше цинги и положит людей десятками.
Третьим пунктом я записал гнилую горячку. Сто тридцать человек на одной палубе, теснота, сырость, спёртый воздух.
Четвёртым я записал всякую мелкую рану: ссадины от троса, порезы, занозы под ноготь. В моём времени такое мазали и забывали, а здесь любая из них может кончиться антоновым огнём и пилой. Собственно, с этого я на «Камчатке» и начал — с ноги Фёдорова.
Напротив каждой строки я писал причину. И вот что скверно. Знание причины не лечит. Знание становится делом только тогда, когда его удаётся превратить в вещь, которую можно взять в руки.
Я тщательно принялся обдумывать тот век, в котором я оказался.