Вот он. Тот самый, из дальнего угла жилой палубы, у смолёной бухты каната. Стоит в десяти шагах, придерживает ворот и ждёт, когда смотр кончится, чтобы уйти на этот шлюп с тем, что у него в груди. А через три недели мы снимаемся с якоря и уходим на два года.
Сказать Ивану Ивановичу, и человека спишут на берег в тот же час. Со мной он больше никогда не заговорит, и все, кто это видел, тоже. А ведь Евдокимов вчера объяснил мне ясно, отчего люди прячутся от лекарской тетради.
Смолчать, и через месяц посреди океана у нас на борту окажется чахоточный. А спать с ним в одном кубрике будут сто тридцать человек.
Я поднял голову.
Иван Иванович уже глядел на меня поверх голов, и в глазах у него стоял вопрос.
— Что там, Вершинин?
Глава 6
Соврать я не мог, а промолчать было ещё хуже.
— Человек в очереди кашляет, Иван Иванович, — сказал я и поднялся из-за стола. — Третьего дня слышал его ночью на жилой палубе. Извольте посмотреть.
Лекарь повёл глазами вдоль борта, и очередь передо мной сама расступилась. Одним взглядом он заставил расступиться всех людей.
— Который?
Я показал. Тот, на кого я показал, не дёрнулся и не побежал. Он вышел из-за чужих спин сам, стянул рубаху через голову и стал перед лекарем, опустив руки.
Лет сорока, невысокий, сложён крепко. Плечи и предплечья бугристые, как у людей, которые всю жизнь работают молотком и с железом. Ладони я разглядел даже издали. Широкие, в застарелых мозолях.
— Никита Федотов, конопатчик, — доложил он.
Конопатчик, это слово я вспомнил из книг прошлой жизни. Человек, который забивает паклю в пазы между досками обшивки и заливает их смолой, чтобы корабль не тёк. В двухлетнем плавании такой человек нужен не меньше плотника.
Иван Иванович взялся за дело, и я следил за каждым его движением. Оттянул веко, велел показать язык, сунул пальцы под челюсть и прошёлся по шее. Потом положил ладонь на грудь и приказал дышать глубоко.
— Кашляй.
Федотов кашлянул. Один раз — для приличия. Потом его повело всерьёз, и он согнулся, зажимая рот кулаком. Кашель шёл глубокий, тяжёлый, с надрывом на конце, и вокруг меня сразу стало очень тихо.
Я слушал вместе со всеми, только слышал не то, что остальные. Этот кашель я успел услышать до этого, и хорошенько обдумать. Ни свиста, ни того сырого хлюпанья, которое даёт застой в лёгких. Сухой и надсадный кашель, идущий из крупных дыхательных путей, а вовсе не с самого дна. И заканчивался он ничем, скудным серым комочком, который Федотов сплюнул за борт.
— Давно кашляешь? — спросил лекарь.
— С зимы, ваше благородие.
— С зимы, — повторил Иван Иванович.
Он выпрямился и посмотрел на конопатчика долгим взглядом, тем самым, которым смотрел на меня в первое утро. И я понял за секунду до того, как он открыл рот, что сейчас будет.
— Грудная болезнь, — объявил лекарь. — Кашель зимний, длится месяцами, а он его от начальства прячет. Прячут то, что знают за собой. К дальнему плаванию не годен. Списать на берег.
Он сказал это спокойно, и по его школе он был совершенно прав.
Тут мне надобно быть честным. Иван Иванович не злодействовал и не сводил счётов. Он видел человека, который кашляет полгода и таится. А таких он на своём веку насмотрелся довольно, и половина из них потом умирала от чахотки. Отправить чахоточного в закрытый деревянный ящик, где сто тридцать человек два года дышат одним воздухом, — значит убить не его одного. Лекарь рассуждал добросовестно. Ему просто нечем было проверить себя.
А Федотов не заплакал и не бросился в ноги.
— Здоров я, ваше благородие, — сказал он. — Двадцать лет хожу. Работу свою знаю. Пойду с вами.
— Это уж не тебе решать.
— Так точно. — Конопатчик поднял рубаху с настила. — А только я пойду.
И вот тут, из середины очереди, негромко и совершенно отчётливо раздался знакомый голос.
— Донёс, вишь. Мебель.
Голос я узнал. Елизар Наумшин стоял через несколько человек — полуголый, играя плечами, — и на меня даже не смотрел.
По очереди прошло движение. Не ропот. Ничего такого, за что можно взыскать. Просто люди чуть повернули головы, и я поймал на себе с десяток взглядов разом. В них не было ни злобы, ни угрозы. Там стояло кое-что похуже.
Меня разглядывали и делали вывод.
Я сел за стол и взялся за перо. Руки у меня не дрожали, и это было единственное хорошее в ту минуту. Всё, что я скопил на этом корабле за неделю, всё, что дала мне нога Фёдорова, только что обнулилось одной фразой из очереди. И крыть мне было нечем, потому что со стороны выглядело оно ровно так, как выглядело.
Смотр шёл до вечера. Я писал фамилии, ставил отметки и перебирал в голове одно и то же.
***
Евдокимов перехватил меня у трапа, когда я нёс ведомость в лазарет.
— Дозвольте слово, господин подлекарь.
Господин подлекарь.