Я остановился. Два дня назад этот человек звал меня по имени-отчеству, и я тогда долго сам себе объяснял, чего это стоит. Теперь он вернул меня туда, откуда взял, и сделал это одним обращением, оставаясь при этом безукоризненно вежливым. Флот вообще умеет наказывать вежливо.
— Слушаю вас.
— Никиту списывают. — Главный боцман смотрел мимо меня, на воду. — Он у меня двадцать лет. Конопатчика такого на Балтике поискать. А вы его лекарю показали.
— Показал.
— Я про кашель знал, — сказал Евдокимов. — И покрывал. Некомплект у нас — тридцать душ, а вы мне ещё одного вынули.
Оправдываться я не стал. Оправдываться было бы вернейшим способом окончательно всё испортить, да и не в чем мне было оправдываться. Я сделал единственное, что мог сделать врач, увидевший кашляющего в строю. Другой вопрос, что на этом я останавливаться не собирался.
— Боцман. — Я обратился так, как и следовало. Официально, как и он ко мне. — Слушайте меня внимательно. Я не думаю, что у Федотова чахотка.
Боцман наконец повернул голову.
— Иван Иваныч сказал: грудная болезнь.
— Иван Иванович сказал то, что видел. Он видел кашель и укрывательство. — Я переложил ведомость под другую руку. — А я третью ночь этот кашель слушаю и вижу другое. Чахоточный тает. У него ночами рубаха мокрая, у него кровь в мокроте, у него лицо в кулак и рёбра наружу. Гляньте на Никиту. Плечи — как у кузнеца, ест исправно, мяса на нём довольно. Такого чахотка за полгода обглодала бы до костей.
Евдокимов молчал и слушал. Мне показалось, что слушает он всерьёз, и я договорил.
— Кашель от чего-то другого. Мне надо знать, где он был зимой и что делал. Всё до мелочи. Не заступничества у вас прошу, а сведений.
Главный боцман поглядел на меня ещё немного, потом сдвинул шапку и почесал висок.
— Зимой, стало быть… — Он стал размышлять вслух. — Зимой команда по домам да по работам. Никита к семье уходит, у него в Стрельне баба и детей трое. А чтобы кормиться, подряжался… — Он остановился. — На канатный завод он подряжался, вот куда. Второй год кряду. Пеньку трепал.
Пеньку трепал.
У меня в голове всё окончательно встало на места.
Канатный завод. Пеньковая пыль — столбом, зимой при закрытых воротах, и человек в этой пыли — по двенадцать часов. Труха набивается в грудь месяцами. Такие лёгкие я видал у ткачей и у мукомолов, и назывались они у нас по-разному, но суть везде одна. Дыхательные пути раздражены годами пыли и отвечают на неё кашлем и спазмом. Зимой в цеху хуже, летом на воздухе легче.
И вот что для меня было главным. В море пеньковой пыли нет: там солёный ветер и открытая палуба.
Списать Федотова на берег означало вернуть его на тот же завод, потому что кормить своих чем-то надо. Через год-другой он выкашлял бы себе настоящую беду. Берег его убивал, а плавание могло вылечить.
— Боцман, — сказал я. — Дайте мне два часа и приведите его в лазарет. Дальше — моя забота.
Евдокимов посмотрел на меня, и в глазах у него ничего не переменилось. Такие люди авансов не выдают.
— Приведу, — сказал он. — Господин подлекарь.
***
Ивана Ивановича я нашёл в лазарете, где он переносил дневные отметки в свою тетрадь.
Вот тут мне следовало быть очень осторожным.
Капитан допустил меня к работе под его началом: всякое лечение с его ведома, и самовольства он обещал не потерпеть. Отменить решение старшего лекаря я никак не мог. Больше того, всякая попытка отменить его в лоб кончилась бы для меня скверно и заслуженно. Приговор должен был остаться за ним. Мне оставалось одно — дать ему повод передумать самому.
— Иван Иванович, дозвольте просьбу.
— Нет, — сказал он, не отрываясь от тетради.
— Не по службе просьба. По книжной части.
Он остановился. Один врач на весь корабль, он редко имел возможность с кем-то поговорить о ремесле.
— Ну?
— Читал я об одном способе. — Я говорил, как говорят о прочитанном, а не о выученном. — Немецкий врач Ауэнбруггер придумал выстукивать грудь пальцем, как выстукивают бочку: полна она или пуста. Лет пятьдесят назад придумал, и лежало это без внимания, покуда француз Корвизар не перевёл его книгу и не пустил в ход. Лейб-медик Бонапартов, тот самый.
— Слыхал я про такое, — недовольно проворчал лекарь. — Немецкие затеи.
— Может, и затеи, — легко согласился я. — Только там сказано, что здоровая грудь отзывается ясным звуком, а где в лёгком беда, там звук глухой, как по бревну. И начинается чахотка сверху, под ключицами. Дозволите на Федотове попробовать? Мне для себя любопытно.
Иван Иванович смотрел на меня, и я видел на его лице чистую борьбу.
С одной стороны, лез к нему подлекарь-недоучка, которого он сам в рапорте назвал негодным. С другой стороны, я предлагал ему ремесленную новинку, о которой он слыхал краем уха и не пробовал ни разу.
Врач в нём победил. Я на это и рассчитывал.
— Зовите, — буркнул он. — Погляжу на ваши немецкие затеи.
Федотова привёл ко мне Евдокимов и остался у двери, привалившись к косяку. Выгонять его лекарь не стал.
— Раздевайся, — велел Иван Иванович. — Садись. Ну, Вершинин, показывайте.