В глубокой нише за печью, под слоем пыли и мышиного сора, хранилась вся печная утварь, собранная еще старой хозяйкой. Ухват на длинном черенке. Два чугуна, большой и средний, оба целые. Сковорода, чугунная, широкая, в палец толщиной, ржавая по краю, но живая, отчистить да прокалить с салом, и будет как новая. Деревянная лопата хлебы сажать. Помело на палке. И кочерга, тяжелая, кованая, с загнутым клювом, такой не золу мешать, а от медведя отбиваться.
Я вытаскивала это богатство на свет и чуть не приплясывала. Вот что значит хозяйка была. Утварь к печи собирается годами и стоит денег, а мне досталась даром, только руки приложи. Я и приложила, снесла все к ручью и отдраила песком до серого чугунного блеска. Кочергу поставила у печи, под правую руку.
Хорошая вещь кочерга. Основательная. Пусть стоит.
Первый огонь я разводила, честно скажу, с замиранием сердца. Уложила под сухую лучину шалашиком, подсунула бересты. Чиркнула кресалом. Береста занялась, огонек побежал по лучине, дым качнулся, задумался на секунду, куда ему податься, и ровной струей ушел в трубу.
Тянет.
Я сидела перед устьем на корточках и смотрела на огонь, как в театре. Печь оживала. Десять лет она простояла холодным камнем, и вот по ней снова шло тепло, сначала робкое, у самого устья, потом дальше, глубже. Кладка потрескивала, обживаясь. Кузьма явился на звук, сунул морду к теплу, чихнул от остатков сажи и уселся рядом. Морда у него была такая, будто это лично он все устроил.
— Ну вот, — сказала я тихо, непонятно кому, то ли печи, то ли себе. — Теперь заживем.
А под полом Тима ждала находка. У дальней стены, под сгнившими досками, открылась ямка, обложенная диким камнем, по пояс глубиной, сухая и чистая. Погребок. Старая хозяйка хранила тут, надо думать, молоко да соленья, земля в яме даже сейчас, в летний день, дышала ровным холодом. Я сунула туда руку и обрадовалась, как кладу. Погреб в хозяйстве это молоко, что не киснет, сало, что не горкнет, и припасы, до которых не доберется ни мышь, ни жара.
Тим находку одобрил по-своему. Поцокал, обмерил, выбросил сгнившую крышку и к вечеру сладил новую, ровную дощатую, с утопленным кольцом из гнутого гвоздя, чтобы за него поднимать. Пол вокруг перестелил так, что не знаешь, где искать, не найдешь.
— Справная яма, — сказал он. — Крынку ставь, к вечеру ледяная будет.
К полудню печь прогрелась, и я рискнула. Задвинула в устье чугунок с кашей, на этот раз пшенной, с салом. И пока Тим перестилал пол, каша томилась в печи, как ей и положено, в ровном духу, без суеты костра.
Обедали мы в доме, за столом. Стол, старый, тяжелый, остался тут от прежних времен вместе с дубовой лавкой, я его еще в первый день отскребла песком добела, только ножку пришлось подбить. Разница между кашей из печи и кашей с костра вышла такая, что хоть плачь. Это два разных блюда, и объяснить это словами нельзя, можно только ложкой. Тим за обедом умял две миски, крякнул, покосился на чугунок и умял третью. Лепешки с крапивой пошли следом, только треск стоял.
— Ну как? — спросила я. — Стоил обед медяка?
— Стоил, — веско сказал Тим и больше за весь обед не произнес ни слова. Зато после обеда работал так, что доски у него сами в паз ложились.
Пол у дальней стены он перестелил к вечеру, плотно, доска к доске, и даже порожек у темнушки поправил, хотя я не просила. Ставни сколотил тут же, во дворе, из своей доски, крепкие, в палец толщиной, с засовчиками изнутри, как заказывала. Навесил, проверил ход. Теперь на ночь дом закрывался весь, дверь на засов, окна на ставни.
Вечером, расплачиваясь за день, я отсчитала уговоренные медяки и добавила еще один сверху.
— За порожек. Я его не заказывала.
Тим посмотрел на медяк, на меня, убрал деньги и кивнул.
— Не любишь в долгу ходить. Дело хорошее.
И ушел, толкая перед собой пустую тачку. Я проводила его взглядом и отметила про себя, что в этой деревне мне пока попадаются правильные люди. Везение это или закономерность, покажет время.
За курами я убрала уже в сумерках, подсыпала зерна на утро, проверила частокол. У калитки постояла, послушала лес. Лес молчал. И на том спасибо.
А утром меня ждали два события, и оба, как это водится, явились без предупреждения.
Первое обнаружилось в бочке, в сене под жердочкой. Яйцо. Одно, небольшое, чуть вытянутое, в рыжую крапинку. Еще теплое.
Я взяла его в ладонь и постояла так, наверное, с минуту. Смешно сказать, за всю жизнь через мои руки прошли тысячи яиц, а такого я не держала ни разу. Это было первое яйцо моего собственного хозяйства. Не купленное, не выданное, не полученное по талонам. Мое
— Ряба, — сказала я с чувством, потому что по спокойной морде отличницы было ясно, чья это работа. — Объявляю благодарность с занесением. Сирена, равняйся на товарища.
Сирена скандально квокнула с жердочки. Заносить благодарности в ее планы пока не входило.
Яйцо я определила в миску на видное место, как переходящее знамя. На завтрак его пустить рука не поднялась.
А второе событие явилось ко двору ближе к полудню, пешком, и было оно куда менее приятным.