Коридор, ведущий к домовой церкви, оказался длиннее, чем можно было предположить по размерам самого здания, — или, может быть, дело было в том, что шаг у тела, которым я теперь распоряжался, оказался заметно короче, чем требовалось, чтобы поспевать за уверенной поступью гувернантки. Я то и дело сбивался, то замедляясь и почти натыкаясь на Константина, идущего впереди, то, наоборот, ускоряясь настолько, что задевал плечом дверные косяки, рассчитанные явно не на мой нынешний рост, — маленькая, но обидная неувязка между ожидаемой и действительной высотой собственной макушки, из-за которой я за эти десять минут пути стукнулся о притолоку дважды, оба раза с одинаково глупым, детским восклицанием, за которое тут же становилось неловко.
По пути навстречу попадались люди — какой-то чиновник в форменном кафтане, поспешно прижавшийся к стене и склонивший голову, две девушки с корзиной свежевыглаженного белья, замершие в поклоне ровно на то время, пока мы проходили мимо, лакей с подносом, балансирующий у самого угла с ловкостью человека, для которого это давно стало таким же привычным делом, как дышать. Каждый из них смотрел на меня — то есть на тело, в котором я находился, — с тем особым, чуть подобострастным вниманием, каким обычно смотрят не на человека, а на должность, и я впервые за этот бесконечно длинный вечер по-настоящему ощутил вес того, чем это тело, оказывается, уже являлось для десятков людей задолго до моего появления в нём.
Домовая церковь встретила густым, тёплым сумраком, разбавленным дрожащим светом множества свечей — я невольно скользнул по ним взглядом, безуспешно пытаясь сосчитать, сколько именно горит перед образами, но освещение было слишком неровным, а мысль слишком мелкой, чтобы удерживать её дольше секунды, — и запахом ладана, густым, сладковатым, ни на что прежде не похожим, хотя что-то во мне узнавало его безошибочно, как узнают вкус, которого не пробовали много лет, но не забыли ни на день. Служба тянулась долго — куда дольше, чем позволяло терпение десятилетнего тела, вынужденного стоять неподвижно на протяжении часа с лишним, — и где-то на середине я поймал себя на том, что впервые за вечер не паникую и не притворяюсь, а просто существую: слушаю нестройное, тягучее пение хора, чувствую, как ноют непривычные к долгому стоянию колени, разглядываю позолоту оклада перед собой и медленно, по капле, пытаюсь свыкнуться с мыслью, что весь этот вечер, при всей его немыслимости, кажется, никуда не денется сам собой, стоит только зажмуриться покрепче.
Где-то за спиной, среди немногочисленных придворных, допущенных на семейную службу, я расслышал сдержанный шёпот — кто-то делился с соседом впечатлением от внезапного появления государыни, кто-то, судя по интонации, просто пересказывал последние сплетни, не слишком заботясь о приличиях места. Голоса сливались с потрескиванием свечей и негромким скрипом половиц под чьими-то переступающими ногами в единый, убаюкивающий гул, в котором мысли, как ни странно, думались легче, чем в полной тишине.
Константин рядом со мной ёрзал, тяжело вздыхал и один раз тихо, одними губами, пожаловался, что ноги затекли, — и эта совершенно земная, детская жалоба почему-то согрела больше, чем всё торжественное убранство церкви вместе взятое.
После службы, пока нас вели через анфиладу комнат к малой столовой, где, судя по доносившимся запахам, уже накрывали к ужину, я снова услышал знакомую по вечеру интонацию — двое взрослых разговаривали негромко, но не настолько тихо, чтобы уши, которые, как выяснилось, слышали значительно лучше моих прежних, не разобрали каждое слово.
— ...шесть возов дров записано за прошлую неделю, Николай Иванович, а на дровяном дворе от силы на четыре встало, я сам мерил, — говорил один голос, принадлежавший, судя по всему, эконому или кому-то из хозяйственной челяди.
— Мало ли что вы там мерили, — отвечал второй, суше и увереннее, с интонацией человека, привыкшего, что последнее слово в разговоре остаётся за ним. — Может, два воза на кухню сразу пошли, минуя двор, дело обычное. Не будем же мы из-за пары поленьев дознание разводить.
— Так поленница-то не сходится что при кухне, что при дворе, я вам об этом и толкую третий день, а меня всё отмахивают, — не сдавался первый, понижая голос ещё сильнее, будто спохватившись, что говорит слишком громко в присутствии не тех ушей.
— Вот и продолжайте толковать эконому, а не мне, — отрезал Николай Иванович тоном, не оставлявшим сомнений, что разговор для него окончен. — У меня дел поважнее вашей поленницы.