Во Владимире, в здании уездной канцелярии на втором этаже бывшей купеческой лавки в Затверецком тупике, писарь Семён Кулагин допивал утренний чай и разглядывал стопку входящей корреспонденции. Жалоба от крестьянской общины деревни Каменка на помещика Неплюева, который забрал выпасное поле и перепахал его под свой лён. Бумага лежала в ящике третью неделю. Полагалось зарегистрировать, поставить номер, передать в рассмотрение. Кулагин вертел листок в пальцах, прикидывая.
Неплюев — человек неприятный, зато при деньгах. Пять рублей за «потерю» одной бумажки — не состояние, но и не серебряный алтын. При старых порядках такие дела решались именно так: бумага теряется, проситель приходит узнать о решении, писарь разводит руками: «Какая жалоба? Ничего не поступало». И все довольны, кроме, конечно, просителей, чьё мнение никого не занимало.
Кулагин покосился на портрет Платонова, который висел в канцелярии с позапрошлого года. Потом посмотрел на жалобу. Потом снова на портрет. Связи с Детройтом нет уже вторую неделю, и говорят, что князь помер.
Писарь достал жалобу из ящика, аккуратно сложил вчетверо и убрал во внутренний карман сюртука. Вечером он навестит Неплюева, обсудит компенсацию за хлопоты.
Когда двое крестьян из Каменки, Фёдор Лыков и Сидор Ефимов, пришли в канцелярию через неделю, Кулагин поднял на них тусклые глаза и развёл руками:
— Какая жалоба? Ничего не поступало.
***
В ярославском трактире «Белый медведь» на Загородной улице, в задней комнате за бархатной портьерой, которую хозяин отводил для гостей покрупнее, за столом сидели четверо. Капитан Бобылёв ковырял ножом столешницу и дёргал левым глазом — тик появился у него после того, как Северные Волки Засекиной разбили его роту в генеральном сражении, и с тех пор не прошёл. Рядом грузный бородатый поручик Мельников, из мелкопоместных, набивал трубку; при Шереметьеве он служил не за идею, а за жалованье и лишился разом того и другого. Напротив горбился прапорщик Зотов, самый молодой из четверых, со свежим шрамом на скуле и вечно сжатыми челюстями. Последним был капитан Барышников — он сидел тише остальных, вертел стакан между пальцами и, единственный за столом, скучал не по деньгам, а по укладу, при котором вырос.
Пили дрянное тёмное пиво, и говорили вполголоса, хотя задняя комната пустовала, а трактирщик знал, когда ему следует оглохнуть.
— При Шереметьеве хотя бы порядок был, — произнёс Барышников, не поднимая глаз от стакана. — Ты знал, кто тебе платит, за что служишь и чего ждать завтра. А этот выскочка из болот… Первый же Абсолют его и сожрал. Так ему и надо.
Бобылёв дёрнул щекой.
— Не факт. Слухи ходят разные.
— Молчит — значит, мёртв, — отрезал Зотов. — Живой бы нашёл способ передать весточку. Платонов не из тихих.
Набивая трубку, Мельников заметил:
— Живой ли, мёртвый — нам от этого не легче. Под Засекиной служить я не пойду. Она мне половину роты положила под Небылым. Я ей этого до гроба не забуду.
Барышников поднял стакан.
— За настоящих князей!
Чокнулись и выпили. Трактирщик за портьерой протёр стакан и запомнил каждое слово.
Вечером на другом конце Ярославля, в неприметной квартире над сапожной мастерской, информатор Коршунова записывал услышанное за день. Агентурная сеть продолжала крутиться и в отсутствие самого главного хозяина, по инерции, как маховик, который вращается, покуда трение не остановит. Каждый вечер записи сводились в еженедельный отчёт. Отчёт ложился на стол Коршунова. Тот читал, хмурился и передавал Крылову.
***
В Костроме купец второй гильдии Парфён Григорьевич Шкурин, мужчина шестидесяти лет с добродушным лицом и совершенно недобродушной душой, сидел в кабинете на Молочной горе и подсчитывал убытки.
При Щербатове он занимался тем, что деликатно именовал «посредничеством в кадровых вопросах». Боярину нужен управляющий торговой конторой? Шкурин знал подходящего человека — за процент. Чиновнику понадобилась должность в городской управе? Шкурин устроит — за процент побольше. Казна выделила деньги на строительство дороги? Парфён Григорьевич подгонит подрядчика, который завысит смету вдвое, а разницу они с чиновником распилят по-братски.
Администрация Платонова расставляла людей по способностям, а не по кошельку. Промысел Шкурина иссох тихо и бесславно, как герань на подоконнике, которую забыли поливать. Последний заказ поступил четыре месяца назад — местечковый боярин просил устроить племянника в Торговый приказ, но новый глава приказа посмотрел на племянника, поговорил с ним пять минут и отправил восвояси. Шкурин вернул задаток и с тех пор жил на сбережения.
Бунтовать он не собирался. Парфён Григорьевич был из той породы людей, которые никогда не выходят на площадь, не пишут воззваний и не произносят речей; они действуют иначе — тихо, неприметно, как вода, подтачивающая фундамент.
В четверг вечером Шкурин отправил слугу к помещику Савицкому, который открыто, при людях, ругал «платоновские порядки» и грозился написать жалобу в Боярскую думу. Слуга передал конверт. Внутри лежали пятьдесят рублей серебром и записка: «От сочувствующего. На нужды».
Савицкий принял деньги, не интересуясь, кто сочувствующий. Деньги не пахнут.