Следом сняли Аркашу. Зятя вызвали в Суздаль, предъявили жалобы от мужиков, копившиеся годами, которые при Тюфякине складывали в нижний ящик стола и откуда их теперь извлекли и пронумеровали. Аркаше дали два дня на добровольную отставку. Зять, к его чести, попытался возразить, но когда ему показали список из четырнадцати жалоб с конкретными суммами, датами и фамилиями, сник и подписал, где указали.
Настенька, узнав, что муж потерял должность, рыдала три дня, Аркаша запил на неделю, а Авксентий Мамонтович скрежетал зубами и ходил по дому, роняя мебель.
Третий удар пока не обрушился, но Шубин уже чувствовал его приближение, как ломоту в суставах перед грозой. Слухи о неком «эксперименте» доползли из соседнего Владимирского княжества через Кузьму Рябова, помещика из Заречного, который приезжал к Шубину за бочонком солёных огурцов и привёз новость вместо денег.
— Восемнадцать деревень забрали для опыта, — рассказывал Рябов, наливаясь краской от возбуждения и водки. — Крестьянам — землю, помещикам — шиш с маслом. Замеряют площади наделов, считают десятины, записывают, кто что сеет. Комиссии ездят, блокноты строчат. Это к чему, по-твоему? А к тому, что отнимут всё, Авксентий Мамонтович. Всё до последней борозды, мать их!
Три деревни Шубина не попали в число пилотных восемнадцати, суздальские земли вообще покуда не трогали, но в голове Авксентия Мамонтовича слово «эксперимент» давно перекроилось в «конфискацию». Вот замерят площади, вот запишут, кто чем владеет, а потом придёт бумага из Владимира: «Земля принадлежит мужикам, помещику — шиш, и ступай, барин, с богом».
— Мы же не воевали, — в десятый раз повторил Шубин, обращаясь к штофу. — Тюфякин сам к нему пришёл. А с нами обращаются хуже, чем с побеждёнными.
Плеснув водки в чайную чашку, он выпил одним глотком, крякнул и вытер губы рукавом отцовского камзола. Боярин искренне полагал, что водка из фарфора пьётся благороднее, чем из стакана, и потому всегда использовал чайный сервиз, отчего гости путались. Рябов однажды хватанул из расписной чашечки, ожидая чай, и минуту сидел с выпученными глазами, не решаясь ни проглотить, ни выплюнуть.
Обида, зревшая в Авксентии Мамонтовиче последний месяц, напоминала фурункул — большой, горячий, не украшающий своего носителя. Шубин не умел отделить личные потери от общественного блага; в его картине мира «общественное благо» означало «моё благополучие», и всякое покушение на второе автоматически означало крах первого.
При этом боярин обладал редкой способностью выстраивать чудовищные выводы из ничтожных посылок: сосед обмолвился, что в восемнадцати деревнях замеряют наделы, и Шубин уже видел, как его пускают по миру, хотя никакого указа о конфискации не существовало, ни один чиновник ему ничем не грозил, и само слово «эксперимент» помещик знал исключительно с чужих слов, не потрудившись прочесть ни строчки.
Магический дар Авксентия Мамонтовича соответствовал масштабу его личности. Пиромант ранга Ученика первой ступени, он мог раскурить трубку без огнива усилием воли, согреть чайник до приятной теплоты и, при большом напряжении поджечь что-то вроде стула. На этом его боевые возможности исчерпывались. Даже батюшка, сам не ахти какой маг, в молодости жёг на спор костры одним щелчком, а Авксентию Мамонтовичу щелчка не хватало ни на что серьёзнее лучины.
Зато голоса хватало на целый трактир.
— Настоящие дворяне, — вещал Шубин за ужином, обращаясь к жене Пелагее, зятю Аркаше и заглянувшему на огонёк соседу Рябову, — думают точно так же. Только молчат, потому что боятся. А я не боюсь. Я — Шубин. Мы в Бархатной книге с такого года, что этот Платонов ещё не родился. Выскочка из глухого Пограничья, варвар с топором — лез бы в свои леса к Бездушным, а он сюда, к порядочным людям…
На Бархатную книгу Шубин ссылался при всяком удобном случае, включая давнишний спор с кузнецом о цене подковы, хотя саму книгу ни разу в жизни не открывал и не вполне представлял, как она выглядит. Рябов как-то интереса ради спросил, на какой странице записан его рода, и Авксентий Мамонтович ответил «на первой», потому что другие страницы в его воображении отсутствовали.
Пелагея молча подливала мужу водки: за двадцать три года брака усвоила, что когда тот заводится «про настоящих дворян», перечить бесполезно. Аркаша кивал с отупелым усердием человека, потерявшего достаток и не имевшего представления, что делать дальше. Рябов соглашался с каждым словом, подливал из собственной фляги и охотно поддакивал.
Никто из троих не понимал масштаба происходящего и не видел, что во Владимирском княжестве не просто «поменялся хозяин», а рушилась вся система, при которой Шубины, Рябовы и тысячи подобных им кормились чужим трудом, путая наследственную привилегию с заслугами. Для Авксентия Мамонтовича мир делился на «наших» и «пришлых», и то, что пришлые оказались расторопнее, трезвее и справедливее, ничего не меняло — они оставались пришлыми, а значит, врагами.
За окном догорал майский закат, и Горюхино мирно засыпало: мужики расходились по избам, скот мычал в хлевах, где-то брехала собака. Боярин допил четвёртую чашку водки, объявил жене, что «так дальше продолжаться не может», и отправился спать, по дороге споткнувшись о порог и набив шишку на лбу.
***