Оливия повернула в замке ключ и проскользнула в квартиру. Там пахло свежеиспеченной халой и куриным супом, с кухни доносились голоса родителей, занятых готовкой. Ее друзья всегда удивлялись тому, что отец Оливии умеет готовить. Некоторые даже посмеивались, пока не узнали, что он – ветеран-антифашист, и его пригласили к ним в класс рассказать о войне.
– В нашей республике, – сказал учитель, – мужчины и женщины имеют равные права. Поэтому деление труда по старым представлениям считается буржуазным пережитком. После войны нам пришлось начинать с нуля, и без участия женщин это было бы невозможно. Мы строим новое общество, и в нем каждый вносит свой вклад.
Это заткнуло всем рты, но дома они выражались мягче. Филипп рассказывал, что научился готовить, когда только женился и ему, как еврею, не разрешалось работать при нацистской оккупации. Кулинария ему понравилась; иногда он шутил, что справляется с ней лучше Эстер, которая всегда отвечала, что он может и полностью взять готовку на себя. Оливия обожала еду, которую они готовили, но больше всего ей нравилось, когда родители занимались этим вместе, поэтому она замерла в коридоре, наслаждаясь домашним уютом.
В школе у нее выдался странный день. Из-за того, что она не спала полночи, ее преследовала усталость, а еще сбивало с толку признание мамы. Она ничего не рассказала подругам про фургон, или про тюрьму, или про женщину с зелеными волосами, у которой отобрали ребенка. Оливии хотелось скорее вернуться домой, чтобы больше узнать о другом младенце, родившемся в том же аду, что и она.
Оливия всегда знала, что родилась в Аушвице и что ее удочерили. Эстер и Филипп не делали из этого секрета: они рассказали ей и про родного отца, застреленного нацистами, и про мать, Зою, которая умерла от горя, когда Оливию отняли у нее в возрасте двух дней, и про тетю, которая попала в газовую камеру сразу по прибытии в то место и в честь которой Оливия получила свое имя. Они говорили, каким чудом было найти ее в приюте и узнать по тому же номеру, что был у ее матери – 58031, – который Эстер вытатуировала у нее в подмышке и который по сей день находился там.
Они часто напоминали ей, как рады, что она стала частью их семьи, и у Оливии не было повода в этом сомневаться. Даже когда родились Мордехай, а потом Бен – их собственные, биологические дети, – она не усомнилась в их любви и в собственном статусе единственной дочери. Но, оказывается, все это время была и другая девочка. Наверняка они долго ее искали. Конечно, иначе и быть не может – это вполне объяснимо. Оливия полностью соглашалась с ними и была не настолько глупа, чтобы считать, что из-за другой дочери они любят ее меньше. Но все равно для нее стало шоком то, что она – не единственная. Что у них есть другая дочь.
– Оливия? Это ты? – Эстер выглянула из кухни в переднике поверх формы и с белой мучной пылью на раскрасневшейся щеке. Она бросилась к дочери и схватила ее за руки. – Я так рада, что ты вернулась. Как раз к шабату – мы все дома.
Мама подчеркнула слово «все», словно прочитала ее мысли и хотела успокоить, поэтому Оливия с благодарностью улыбнулась.
– Мальчики уже здесь?
Эстер кивнула в сторону гостиной, где Мордехай с Беном на полу возились с конструктором. По пути домой Оливия видела группку ребят, игравших в догонялки на улице возле мемориала; она знала, что ее братья, десяти и двенадцати лет, не отказались бы тоже побегать, но в семье Пастернак пятничные вечера были священны, и мальчики с радостью помахали ей руками.
То, что Пастернаки – евреи, ни для кого не было секретом, но напоказ они свою веру не выставляли. Так поступало большинство людей в ГДР. О религии предпочитали говорить тихо – считалось, что ей не место в общественной жизни.
Оливия ничего не имела против. Ей нравилось, что их вера оставалась делом личным, только для своей семьи. Нравилось, когда в пятницу отец и братья надевали кипы, красиво вышитые Филиппом. Нравилось, как они с мамой зажигали свечи и наливали вино для благословения, а потом все садились и вместе переламывали хлеб.
– Почему у нас нет синагоги? – недавно спросил Бен, когда Филипп читал им Писания.
– Есть, – ответила Эстер. – Она здесь, в нашем доме и в наших сердцах.
Он торжественно кивнул.
– Она была у вас и в том месте?
– Да, была, Бен. Я построила ее в своем сердце, куда только Бог может заглянуть, и она до сих пор прочно стоит там – в моем сердце и во всех наших сердцах.
Чувство было удивительно приятным, и Оливия держалась за него, но, как ей теперь стало ясно, это была лишь часть истории. Не будь они евреями, ее родители, вероятно, по-прежнему жили бы в Лодзи, где оба выросли. Ее маме не пришлось бы пережить Аушвиц, а ее отцу – Хелмно. Они по-прежнему разговаривали бы на родном польском и ходили в настоящую синагогу из кирпича или камня, со всеми остальными. Но поляки не захотели принимать тех немногих выживших евреев, что вернулись после войны. Их притесняли и преследовали, а потом, летом 1946-го, сорок невинных евреев были убиты при жестоком погроме в Кельце, всего в двух часах езды к югу от Лодзи, и тогда Эстер и Филипп приняли решение покинуть родину.