— Как не продается?! — взвизгнул Штырь, и лицо его пошло красными пятнами. — Ты чего, Пришлый? Крысишь? Самое жирное себе? Почему «бока» не в общий?! Жилишь, гад?!
Атмосфера на чердаке мгновенно накалилась. Кремень и остальные насторожились, переводя взгляды с меня на взбешенного Штыря. Вопрос был серьезный. Утайка добычи по всем понятиям смертный грех.
— Это для дела, — процедил я сквозь зубы. — Студенту отдам. У нас с ним уговор.
— Какому такому «штугенту»?! — не унимался Штырь. — Мы, значитца, с делами такими на цугундер, того и гляди, загремим, а ты левому фраеру часы даришь?
Так, этот гад меня достал. Неторопливо подойдя к коротышке, я взял его за грудки, рывком приблизил его лицо к своему. Навис сверху, давя тяжелым, немигающим взглядом.
— Слишком много вопросов. Тут спрашиваю я, а ты — отвечаешь! — проговорил я тихо и жестко, вбивая каждое слово, как гвоздь. — И запомни, шкет: когда старшие говорят, ты не вякать должен, а исполнять. Сказано — для дела, значит, для дела. Пасть закрой и брысь под лавку.
Штырь осекся. Я отшвырнул его от себя. Отшатнувшись, он наткнувшись на Сивого. Тот отпихнул его тоже. Недобро поглядывая то на меня, то на блестящие штиблеты в куче тряпья, Штырь, злобно щерясь, отошел в угол.
Когда первый азарт утих, а Кремень с Сивым принялись бережно перекладывать сукно, я поднялся и обвел взглядом присутствующих. В углу, насупившись, сидел Штырь, то и дело бросая косые взгляды на гору добра. Бекас и пара мелких пацанов притихли, чувствуя, что время «праздника» подходит к концу.
— Лафа кончилась, — отрезал я, и голос мой прозвучал сухо, как щелчок взводимого курка. — На Сенную, пока пыль не уляжется, носа не казать. Пыжов сейчас землю носом рыть будет, а городовые в каждом переулке засады на «чихающих» устроят. Нам лишнее внимание без надобности.
Я повернулся к Штырю. Тот вскинул голову, в глазах промелькнуло ожидание — видать, надеялся на еще одно «чистое» дело.
— Займемся свинцом.
Штырь заметно сдулся. Его губы скривились, будто он хлебнул уксуса вместо водки.
— Значит так. — Я перевел взгляд на Бекаса и мелких. — Вы, четверо, ставитесь «на лопату». Штырь — за старшего. Каждую ночь — на вал Семеновского плаца. Копаете до рассвета. Чтобы ни одна душа вас там не видела. Днем все перебираете и моете. Норма — три пуда в день.
— Три пуда?! — Штырь не выдержал, вскочил, но тут же вспомнил про штиблеты и мой недавний «инструктаж», и голос его сорвался на сиплый шепот. — Пришлый, да мы там заживо ляжем! Спины же лопнут! Мы вон на Сенном за пять минут кошель сняли... а тут — в грязи ковыряться?
— На Сенном ты в проулке стоял, — напомнил я ледяным тоном. — А теперь делом займешься. Пока лето и тепло, надо брать, что земля дает. Зимой грунт не удолбишь, лопаты о камни поломаем. Это валюта, которая не горит и не портится.
Я смотрел, как Штырь нехотя опускается обратно на тряпье. Он только что видел легкие деньги, лаковые ботинки и триумф, а теперь я снова гнал его в сырую землю, к тяжелому и грязному труду. В его взгляде, который он старательно прятал, копилась не просто обида — там прорастала настоящая, ядовитая злоба.
«Пусть пашут, — мелькнула в голове холодная мысль. — Труд — лучший лекарь от дури. Когда руки от лопаты гудят, на бунты и глупости сил не остается».
Я тогда не понял одного: что судил по себе, по армейской муштре и суровым будням «диких» девяностых. Но Штырь не был солдатом. Он был уличным псом, который один раз попробовал на вкус парное мясо, и теперь корка черствого хлеба, заработанная мозолями, казалась ему не спасением, а личным оскорблением.
— Завтра на рассвете — первая сдача, — подвел я итог.
Вопросов не последовала. Повисла тяжелая тишина, в которой явственно слышалось, как «Волки» учатся не только кусать, но и тянуть лямку.
Я вышел из душного марева чердака, чувствуя, как в кармане приятно тяжелеет серебро и медь, «заработанные» на Сенной. Воздух на улице уже начал остывать, но город все еще гудел, переваривая события дня.
Ноги сами вывели к небольшой пекарне на углу, откуда несло так, что желудок предательски сжался.
Жрать хотелось, что аж кишки сворачивала.
— Слышь, хозяйка. — Я бросил на прилавок пятак. — Дай-ка пару саек. Да помягче.
Толстощекая баба, привыкшая обкладывать матом босяков, глянула на монету, потом на мое лицо и молча выдала два пышных, еще горячих батона. Я тут же принялся их грызть.
До 4-й Рождественской я дошагал быстро.
В полуподвале «Уюта» на этот раз пахло не только сыростью, но и слабым дымком — Костя послушался, протопил печь. Сам он сидел над книгами, и, хотя ввалившиеся щеки уже не казались совсем мертвенными, бледность никуда не делась. На столе сиротливо лежала корка вчерашнего хлеба — видимо, парень растягивал мои медяки как мог.
— Работаешь, химик? — Я вошел, кинув на стол одну сайку.
Костя вздрогнул, поправил очки.
— Спасибо... Я дров взял, как ты велел. И крупы. Сразу голова по-другому варить начала.