Танкист залез обратно. Головной пополз по настилу — медленно, на первой, — и мост держал. За ним пошёл второй.
— Илюшин.
— Слышу, товарищ лейтенант.
— Три прошли — не стрелять. Считаю сам, команду дам.
Первый танк съехал на наш берег, прополз по дороге четыреста метров и вошёл в лощину, к повороту — туда, где на скате, в трёхстах метрах слева, лежала в кустах сорокапятка. Прошёл мимо и не увидел.
Второй. Третий. Четвёртый уже входил на мост.
Ковалёв смотрел, как ползут по дороге серые коробки, и в голове у него шло то самое, знакомое до зубной боли, что он в прежней жизни делал на планшете за две секунды: очерёдность. Первым — тот, который дальше всех прошёл, чтобы остальные упёрлись ему в корму. Потом — тот, что на мосту, чтобы закупорить переправу. Потом — по вкусу.
— Илюшин. Головного, который у поворота. В борт. Огонь.
Сорокапятка внизу хлопнула — негромко, буднично, совсем не так, как это звучало у панорамы.
Головной прошёл ещё полкорпуса и встал. Из-под башни потянуло белым, потом чёрным, и башня начала поворачиваться — медленно, вслепую, наугад.
— Ещё раз по нему.
Второй хлопок. Башня остановилась. Люки открылись, и оттуда полезли.
— Теперь того, что на мосту!
Танк на мосту дёрнулся, попробовал дать задний ход — и вот тут Ковалёв в бинокль увидел то, чего боялся с первого дня.
Болванка ударила в борт, и от борта — брызнуло. Искры, окалина, белое пятно на сером. Танк дёрнулся и пополз дальше.
Раскололась.
Он знал про это. Он читал про это в другой жизни, в мемуарах, в исследованиях: бракованная партия, перекалённые корпуса, снаряды, которые рассыпаются о броню вместо того, чтобы её прошивать. Читал спокойно, как читают про давнее.
— Илюшин! — заорал он в трубку. — По этому — ближе трёхсот! Жди, пока сойдёт с моста и повернётся! Бей под башню и в корму, борт может не взять!
— Понял!
Танк с моста сошёл, и пошёл не по дороге, а сразу вправо, по полю, обходя горящего.
И повернулся кормой.
Илюшин влепил ему в корму с двухсот пятидесяти, и корма загорелась сразу, весело, бензиново.
Два. За полторы минуты — два.
А на том берегу немцы, наконец, поняли, что происходит, и стали работать. Четыре оставшихся танка развернулись в линию и попятились, прикрываясь дымом от горящих, а из-за рощи ударили миномёты — не по лощине, а по первой траншее, вслепую, по площади; пехота их шла перебежками к реке.
— Ковалёв! — Ремизов в трубке. — Два горят, вижу! Молодец!
— Товарищ капитан, они пойдут к броду.
— Вижу, что не пойдут. Стоят.
— Постоят и пойдут, — сказал Ковалёв. — Им мост больше не нужен, у них на мосту чадит. Предупредите Никитина на правом фланге.
И в этот момент четвёртый танк — тот, что успел перейти третьим и сейчас стоял на нашем берегу за горящим собратом, — увидел вспышку.
Ковалёв понял это по повороту башни. Башня шла ровно, уверенно, не наугад. Она шла на лощину.
— Илюшин, смена позиции! На запасную, немедленно!
— Ещё один выстрел, товарищ лейт...
— Отставить! Смена!
Он услышал в трубке лязг, стук, чей-то мат — и потом танк выстрелил.
Снаряд лёг в скат перед орудием. Второй — за орудием.
Вилка, подумал Ковалёв, и внутри у него всё стало холодным и очень чётким, как всегда бывало в такие минуты. Третий будет в цель.
Третий был в цель.
В бинокль он увидел, как сорокапятку подбросило и развернуло, как отлетел щит, как из кустов повалил белый дым от загоревшейся маскировки. Трубка в руке щёлкнула, зашуршала — и замолчала.
Он смотрел на это ровно секунду. Потом взял вторую трубку.
— Прошин! Прошин, отвечай!
— Здесь Прошин, товарищ лейтенант!
— Первое орудие подбито. Твой сектор прежний — брод. Не смотри на мост. Понял?
— Понял.
— Мишка. Останешься здесь. Смотри за бродом и за ольшаником. Если что — кричи в трубку Прошину.
— А вы?
Ковалёв уже вылезал из щели.
Вот тут и была та секунда, за которую он потом дорого заплатил и о которой честно себе сказал: он не потерял голову. Он не бросился очертя голову. Он всё понимал: наверху — глаза взвода, наверху — единственный человек, который видит весь берег, у наблюдательного пункта нет дублёра, и если этот человек уйдёт вниз, взвод ослепнет.
Он всё это подумал — и всё равно побежал.
Потому что внизу горела маскировка над разбитым орудием, и там был Илюшин, которого он вчера учил не дёргать спуск, и там был Бабушкин, и там была запасная позиция, отрытая в первую ночь, и в ней стоял без дела запасной ствол, которого не было, — ничего там не стояло, там была просто яма, — а в трёхстах метрах ходил танк, и стрелять по нему было некому.
Некому. Вот это слово его и понесло.