«Не могу понять, что со мной стряслось. В глазах потемнело, и я перестала что-либо соображать», – сокрушенно повторяла она, теребя в костлявых пальцах нательный серебряный крестик, который носила не под одеждой, а навыпуск, аккуратно заправляя за ворот застегнутого на все пуговицы шерстяного платья. Испещренное мелкими морщинками ее лицо побледнело и осунулось, под глазами пролегли темные круги – результат пролитых слез. София верила в ее переживания, но не испытывала к ней ни малейшего сочувствия, потому что не сомневалась: тетушке не стыдно за то, что она подняла на нее руку. Единственное, за что ей было обидно, – что она подвела доверие Бога. Холодная и несгибаемая, привыкшая всю жизнь держать себя в ежовых рукавицах, Азнив считала собственную истерику не чем иным, как дьявольским искушением, перед которым она не смогла устоять.
Отказавшись от обеда и попросив Гуле заварить успокаивающего настоя, она дождалась возвращения Софии лишь затем, чтобы извиниться. И, спрятав за вуалью шляпки заплаканное лицо, ушла в церковь, откуда вернулась поздно вечером, изнеможенная от молитв и долгого стояния на коленях. С Софией она больше не заговаривала вплоть до возвращения брата и лишь за ужином, назвав ее деточкой, попросила передать соль. София передала.
– Какие-то вы притихшие, – заподозрил неладное Анастас, переводя взгляд с сестры на дочь.
София впервые обрадовалась, что тетушка Азнив отказала нянечке в праве сидеть за столом. Будучи бесхитростным созданием, та одним лишь взглядом подтвердила бы подозрения Анастаса. Чтобы развеять сомнения отца, София улыбнулась и, навесив на лицо беспечное выражение, подняла на него прозрачные глаза.
– Все хорошо, папочка, мы просто устали. Расскажи лучше, как тебе Александрополь.
Шла Страстная неделя, отличающаяся от других недель поста не только строжайшим воздержанием, но и предпраздничной уборкой и хлопотами, и досадный инцидент был отодвинут на задворки памяти – до более подходящих времен. София собиралась вернуться к нему позже и, покрутив в голове так и эдак, сделать для себя какие-то несомненно важные выводы. Говорить с кем-либо о произошедшем она не могла – братья с отцом пребывали в неведении, а нянечку и Гуле она втягивать в эту историю не хотела, чтобы не давать тетушке повода потом срываться на них. Она достаточно хорошо успела ее изучить, чтобы не сомневаться: ей точно не понравятся пересуды за спиной. Гуле сама предприняла попытку затеять разговор за покраской яиц – София всегда с удовольствием помогала ей, расписывая крашенную луковой шелухой скорлупу в традиционный армянский узор, но наткнулась на глухое молчание. По выражению смуглого миловидного лица Гуле было видно, что это ее задело, но София знала, что, в отличие от злопамятной тетушки, она обиды держать не станет.
Отношения с тетушкой Азнив так и остались натянутыми, в том числе из-за гадкого чувства сопричастности: София отдавала себе отчет, что спровоцировала ее намеренно, чтобы, выведя на скандал, указать ей на место. Она не собиралась мириться с присутствием другой женщины в доме, где единственным греющим сердцем всегда была мама. Тетушка была полной ее противоположностью и раздражала своей баснословной скупостью и непробиваемой темнотой: кругозор ее, представлявший собой нагромождение унылых условностей и предубеждений, был до того узок и однообразен, что туда не проникал дневной свет. Да и вся она – высохшая, отстраненная и непроницаемая – смахивала на затянутый густой паутиной кокон, где, не успев преобразиться, умерла личинка. Однажды она и вовсе умудрилась довести Софию до бешенства как бы невзначай брошенной фразой о возможной женитьбе Анастаса.
– Ты ведь еще молод, зачем ставить на себе крест? Жизнь долгая, а одиночество – тяжкое бремя. Ты, наверное, даже не представляешь, до чего тяжкое.
София понимала, что, будучи старой девой, тетушка говорила о вещах, которые ей самой причинили немало страданий, но еле сдержалась, чтобы не затопать ногами и не закричать. Мысль о том, что отец может полюбить кого-то еще, была настоящей пыткой. Им никто, решительно никто не нужен, даже тетушка в их доме совершенно лишняя, так что пусть она складывает свои невыносимые вещи в свой невыносимый кофр и уезжает обратно в свой Дилижан! София, наверное, не сдержалась бы и брякнула какую-нибудь грубость, но отец опередил ее – оборвав на полуслове сестру, он попросил ее не продолжать. Уязвленная его холодным тоном, Азнив осеклась и замерла с открытым ртом. София со злорадством подумала, что было бы здорово, чтобы ей в глотку прямо сейчас залетела здоровенная муха. А еще лучше, чтобы это была пчела. Чтобы она ужалила ее в язык, и тот бы распух и заполнил все пространство ее рта, не давая произнести больше ни слова. Додумав эту мысль до конца, София виновато вздохнула: ей самой не нравилась ее злость. И мама бы не одобрила. Она всегда говорила, что ненависть – самое недостойное и в то же время самое несложное чувство.