Софии едва исполнилось пятнадцать, когда не стало мамы. Она была достаточно уже взрослой, чтобы взять на себя ведение домашнего хозяйства, но отец решил по-своему и пригласил свою старшую сестру Азнив, шестидесятилетнюю старую деву, неприступную и непоколебимую, словно одиноко торчащая среди морских волн лысая скала. София запомнила до мельчайших подробностей ноябрьский день, когда тетушка переехала к ним. Холодный дождь, зарядивший с рассвета, к полудню унялся, но не совсем стих и сеял назойливой мошкарой капель. Напитанный влагой воздух разбух передержанным дрожжевым тестом и кисло пузырился, затрудняя дыхание. Старое тутовое дерево, давно уже не плодоносящее, но так и не срубленное, облетало последними глянцево-желтыми листьями. Ждали тетушку к полудню, но приехала она лишь к вечеру. Крытая повозка, неуверенно вкатившаяся в ворота, протяжно скрипела колесом. Парусинный верх, отяжелев от влаги, свисал между прутьями каркаса, и пассажирка вынуждена была сидеть, вобрав в плечи остроносую, в гладко уложенных волосах седую голову. Старомодная, давно и безвозвратно выгоревшая на южном солнце объемная шляпа лежала на коленях; украшавшее ее страусовое перо, когда-то пышное и белоснежное, пожелтело и вытерлось. Одета тетушка была во все черное, будто вдова, и вид имела соответствующий: торжественный и скорбный. Все ее имущество поместилось в громоздкий, обитый железом кофр. Вещи в нем были разложены в сводящем зубы незыблемом порядке, а на самом верху лежала большая, в кожаном переплете, с тусклыми латунными застежками и латунным же замком Библия. Пока тетушка располагалась в родительской спальне, хлопая дверцами, двигая полками и раскладывая вещи в пустых шкафах, Гуле нарезала хлеб и заваривала чай для промокшего насквозь кучера – смуглого чахоточного вида мужчины с ясными, цвета утреннего неба глазами и багровым шрамом почти во всю обритую голову. На вопрос, где он, бедолага, его заработал, тот тяжело вздохнул и заговорил на западноармянском. Гуле остановила его предупреждающим жестом и выпроводила из кухни заглянувшую туда Софию – в семье оберегали младших детей от страшных известий, приходивших из западной части Армении, почти полностью вырезанной и выселенной по решению османского правительства. Восточная часть, находящаяся в составе Российской империи, была наводнена несчастными изможденными беженцами. Невзирая на ухищрения взрослых, София знала достаточно о той чудовищной трагедии – собирала по крупицам из обрывков разговоров, особенно несдержанных, когда они случались между отцом и старшим братом, и из того, что сама наблюдала. Она очень хотела послушать рассказ кучера, но решила не спорить с Гуле при постороннем человеке. Покидая кухню, она вежливо с ним попрощалась. Кучер сидел, опершись локтями на колени, и, наклонив голову, осторожно водил пальцами по шву ужасающего шрама. Одежда, явно с чужого плеча, была ему велика. От промокшей насквозь чохи, которую Гуле заботливо развесила возле жарко затопленной дровяной печки, поднимался еле заметный пар. В горле у Софии заворочался колючий ком. Сбегав к себе, она вытряхнула из копилки несколько монет, следом заскочила в комнату старшего брата и вытащила из шкафа смену нижнего белья и две пары вязаных шерстяных носков. На кухню она заходить не стала, чтобы не смущать кучера, приоткрыла дверь, подозвала Гуле и сунула ей белье и монеты: «Отдай». Гуле повертела в руках нижнюю рубаху и штаны и вернула, велев сменить на что-нибудь попроще.
– Это белье стоит больших денег, господин Геворг заругает!
София отвела ее руку – отдай, я предупрежу брата. Гуле пожала плечами – как знаешь. И закрыла перед ее носом дверь.
За ужином София объявила, что подарила комплект белья кучеру. Геворг вздернул бровь, но ничего не ответил. Зато подала голос тетушка Азнив:
– Ты с ума сошла, отдавать дорогое белье оборванцу!
Оборванцу? София задохнулась от возмущения. Не найдясь что ответить, она с демонстративным стуком отложила вилку и принялась сердито наматывать на палец шелковую бахрому скатерти. Сидевшая по правую руку от нее нянечка, по своей обычной рассеянности пропустившая мимо ушей разговор, с безмятежным видом потянулась за хлебом. Тетушка сопроводила ее жест колючим взглядом и недовольно поджала губы. Назавтра нянечке было отказано от общего стола.
Часы пробили семь, заполнив нависшую над столом звенящую тишину протяжным хриплым дребезжанием. Чтобы разрядить обстановку, отец принялся расспрашивать сестру о том, как обстоят дела в их родном Дилижане. Та охотно и обстоятельно отвечала, рассказывая о двоюродном брате, совсем недавно получившем повышение по службе, о племянниках, которых определили по военной части, отдав в Тифлисское пехотное юнкерское училище, о постоянно растущих ценах и опасной обстановке во всем уезде, где резня в Османской империи подстегнула новую волну напряжения между мусульманским и христианским населением, из-за чего здесь и там возникали стычки, грозившие перерасти в большое противостояние. София не вслушивалась в ее слова – она перебирала изящные кисточки бахромы и сердилась на всех: на отца, решившего перевезти к ним свою надменную сестру, на нянечку, с удовольствием подбирающую хлебной корочкой остатки жаркого с тарелки, на снующую между кухней и столовой Гуле, ловко сменяющую тарелки и подливающую в стаканы свой фирменный компот на сушеных сливах и апельсиновых корках… Девушке было решительно непонятно, как ее близкие смеют играть в обычную жизнь, когда на мамином стуле сидит почти чужая женщина, которую София за всю свою жизнь видела пару раз! Она разложила свои унылые вещи в шкафах, где раньше висели мамины платья, и водрузила свои тупоносые башмаки на полочках, где раньше стояли ее изящные ботиночки и туфельки. Пахла она не розовой водой, а скучным раствором мыльного корня, в котором приходящая прачка кипятила постельное белье! И лицо ее – сухое, резкое, плотно обтянутое пергаментной кожей – лишено было того живого света, который исходил от людей любящих и близких, тех, к кому хочется прикасаться и кого хочется обнимать!
Уход мамы обернулся для семьи чудовищным ударом. То был несчастный случай – споткнувшись, она не удержалась на ногах, упала, ударившись виском о край комода. Когда София прибежала на крики домработницы, было уже поздно – мама не дышала. На ее отпевание пришел чуть ли не весь городок, и в церкви негде было яблоку упасть, но толпа не утешила Софию, а наоборот – раздражала, ведь в неподдельном участии людей она видела не сожаление, а праздное любопытство и плохо скрываемое чувство облегчения оттого, что в этот раз беда обошла их стороной… Скорбь, разочарование, гнев, бессилие, злость и каменное, неподвластное всякому утешению горе наполняли ее целиком, не позволяя вздохнуть. Хотелось кричать, и топать ногами, и, как деревенские плакальщицы, расцарапывать себе лицо ногтями, но делать это было нельзя, и София беззвучно плакала, склонив голову и роняя на исхоженный пол старой церкви слезы, удивляясь тому, что они прозрачны. «А должны быть кровавыми», – шептала она, кусая губы. Понадобилось немало времени, чтобы семья если не смирилась, то хотя бы приняла ту действительность, где отсутствие красивой, преданной и жизнелюбивой молодой женщины превратилось в необратимую, горестную данность. Жить с этим было невыносимо, а с приездом тетушки Азнив, не сомневалась София, и вовсе станет невозможно.