Раньше я никогда не видела их безмолвными, но теперь им, кажется, и впрямь не хватало слов.
— Иди сядь с нами, милая, — сказала наконец Лоретта.
Она подвела меня к дивану, и я села между ними.
— Ты что же, никогда никому об этом не рассказывала? Наверняка рассказывала.
— О чём? — спросила я.
Франклин сказал:
— О том, что у тебя такая невероятная память.
— Нет, как я уже сказала, это не память. Это просто чтение. Так бывает с любым, кто любит книги. И потом — с кем бы я стала говорить о книгах? Капитан Фарнам к ним интереса не проявлял. До вас Капитан был единственным человеком, которого я знала достаточно близко, чтобы подолгу разговаривать, да и с ним мы почти не разговаривали. Он и не считал меня человеком. Я была просто ценным активом. Как он сам говорил, его «лучшей надеждой на раннюю пенсию». Он давал мне еду, постель. Воровал для меня книги. Но всегда держался на расстоянии, жил сам по себе, потому что я внушала ему отвращение. Когда он напивался, он говорил, что я омерзительна. Но это было не страшно, потому что я тоже находила его омерзительным. Я не собиралась терпеть его трёп. Он никогда не переставал быть зазывалой: во всём было надувательство, и всё это до смерти скучно.
Лоретта обняла меня за плечи, и голос её дрогнул от чувства.
— Мне казалось, я понимаю. Но, выходит, я и близко не понимала. Даже среди карни у тебя никого не было. Ты всегда была одна.
— Не совсем. У меня были прочитанные книги, все люди в них, всё, что они говорили, всё, что делали, все места, куда они ездили. Для меня они были настоящими. Ну вы же понимаете. Даже когда Капитан не приносил мне новых книг, у меня оставались старые; даже когда он отнимал их и выбрасывал, они всё равно оставались со мной, понимаете. Я могла жить в них снова и снова. У меня там были друзья. Я сама была частью этих миров. Вы же понимаете.
— Да в том-то и дело, — сказал Франклин. — Мы не понимаем, Алида. Мы с Лореттой помним книги, сюжеты, героев — но не так, как ты. Мы не можем открыть книгу, если не держим её в руках. Мы не можем вызвать её к себе, как любимый сон, во всех подробностях, и снова в ней жить. Никто так не может. То, что можешь ты… удивительно.
— И даже этого слова недостаточно, — сказала Лоретта. — То, что ты умеешь, эта твоя сила, — нечто поразительное, почти потустороннее.
Они смотрели на меня так, будто я была глубочайшей загадкой, ещё более странной, чем им представлялось, ещё более странной, чем они вообще могли допустить. Я была маленькая, уязвимая, но при этом обладала этим — тем, что, как я считала, есть у всех, а оказалось, только у меня. Я слишком хорошо знала, как уникальность пугает людей и заставляет их воздвигать стены. Меня в равной мере захлестнули жажда и отчаяние: отчаянная решимость удержать ту жизнь, что едва успела начаться рядом с ними, и уныние, неотступно следующее за ощущением, что надежда ускользает. Голос мой сорвался, когда я сказала:
— Это не сила, не власть над другими. Это просто дарование. Вы же всё знаете о таланте — вы снимаете кино. Даже если я единственная на свете, кто так умеет, то это просто, может быть, дар… дар, который помогает мне легче быть тем, чем я в остальном являюсь. Из-за этого я не становлюсь уродцем вдвойне, нет, не становлюсь.
Лоретта крепко притянула меня к себе.
— Нет, конечно же нет. Милая, ты не уродец. Это мерзкое слово. Я больше не хочу его слышать. У тебя есть отличия, есть ограничения, но они есть у всех нас.
— У всех, — тихо сказал Франклин. — Алида, у некоторых из нас… наши ограничения не видны снаружи. Они внутри. В голове. В сердце. У тебя не так. Твой ум здоров, а сердце… чисто. Уродцы — это те, у кого сердце полно ненависти и злобы. У тебя оно не такое. Я не знаю, почему не такое, как тебе удалось не ожесточиться. Может быть, причина в этой твоей способности хранить книги в библиотеке своей души — каждое слово — и входить в них, когда этот мир становится слишком тяжёл. Это и есть дар. Великий дар.
Я прижалась к Лоретте ещё крепче.
— Значит, мне можно остаться? Мне можно остаться здесь?