Той ночью часы, которые я потратила на выдумывание, как бы лучше привить всем моим близким этот дар, не вызывая у них подозрений своим странным поведением, были потрачены впустую. Утром, когда я спустилась к завтраку, к кухонному столу, Иззи вошла туда же одновременно со мной. Самым естественным делом было подняться на цыпочки, обнять её, положив руки ей на плечи, и поцеловать в щёку. В тот же миг я почувствовала, как это произошло: тёплые воздушные токи прошли сквозь меня, вышли из меня и вошли в неё. Если она и ощутила это, то куда слабее, чем я. Глаза её на мгновение расширились, голос чуть дрогнул — и она продолжила здороваться.
Герти стояла у кухонного острова и смотрела, как шеф Латтуада наливает ей кофе в кружку. Я обняла её так же, как Иззи. И вновь почувствовала, как совершается передача. Она нахмурилась.
— Что это сейчас?..
— Что именно? — спросила я.
— Это что было?
— Что — это?
— Ну, вот это.
— Какое это? — спросила я.
Наклонив голову и глядя на меня с недоумением, она сказала:
— Адди?
Всё-таки она была писательницей, романисткой в становлении, так что не было ничего удивительного в том, что она оказывалась чувствительнее к происходящему, чем кто бы то ни было.
— Не знаю, о чём ты спрашиваешь, Герти.
После паузы она покачала головой и вздохнула.
— Я и сама не знаю, амиго. Полночи просидела, правя те главы, которых ты ещё не видела. Теперь с ними покончено — насколько вообще можно пока считать, что покончено.
— Дай, дай.
— Вот они, золотые страницы, — объявила она, указав на коробку для писем на столешнице. — Будь беспощадна.
— Можешь на меня рассчитывать.
Пока я это говорила, на кухню вошли Франклин и Лоретта. В нашей семье было принято обниматься. Бекон всё ещё шкворчал на сковороде, когда я передала им тот же дар, какой дала моим сёстрам.
Когда после завтрака я вернулась к себе, то увидела, что в коробке для писем лежат двести восемьдесят страниц, написанных Герти к этому дню — и вылизанных, вылизанных, вылизанных до блеска. Я не стала начинать с двух последних глав, а взялась перечитывать с первой страницы, с тем вниманием, какого требовала её проза. Ум мой оставался ясным, и роман вновь увлёк меня, но физически я была измождена. Я подозревала, что наследие, переданное мною им четверым, стоило мне ровно столько, сколько я и думала. Когда я закончила чтение и сделала пометки к двум новым главам, я позвонила на кухню и попросила шефа прислать ужин ко мне в комнату — просто сэндвич и маленькую бутылочку каберне. Поев и ещё раз перечитав две новые главы, я почистила зубы и легла в постель с дневником, заставив себя записать события этого дня.
Я только что закончила эту запись и чувствую, как сон подкрадывается ко мне. И что-то большее, чем сон. Происходит какая-то перемена, которой я вовсе не ожидала. Я сняла перчатки. Как такое может быть? Что бы это ни было, это не смерть. Мне не страшно, я просто устала. Так устала. Я больше не могу держать перо. Я… становлюсь…
Глава сорок третья
Какая странная выдалась ночь.
Несколько часов я металась и корчилась в постели, вся в холодном поту, в бреду, как бывают в бреду люди, которых в романах о тропиках сжимает малярия.
Когда мучение прошло, я уже стояла босиком на балконе, и прохладный ветерок сушил мою ночную рубашку. Небо было ясным. Луна стояла на западе. Звёзды словно звали меня. Не знаю, что я этим хочу сказать, но звёзды словно звали меня.
Не успев понять, что делаю, я сняла ночную рубашку и нижнее бельё, которое Маржори Холлингсуорт Мерримен придумала для меня и до сих пор ежегодно мне шила.
За все годы в «Брэме» я нигде не бывала нагой, кроме собственной ванной комнаты. И всё же я стояла на балконе, выставив всё напоказ.
Я чувствовала себя такой лёгкой. Я всегда была маленькой, ростом в пять футов, и очень худой. Но никогда прежде мне не бывало так легко. Все годы на Земле я чувствовала себя тяжёлой, такой тяжёлой. А теперь мне было очень легко.
То, что, как мне показалось, случилось потом, случиться не могло. Это мог быть только сон наяву, галлюцинация, доказательство того, что мой разум, должно быть, помрачается. Я не стану позорить себя, описывая это.
Я стала бесстыдна. Оставив одежду на балконе, я вернулась к себе в комнату нагой. После жизни, полной стыда и унижений, я стала бесстыдна.
Я нашла у кровати дневник и ручку и написала эти последние слова. Я думала, что они и вправду последние. Я знала: жить мне осталось недолго.
Потом в дверь моей гостиной постучали. У меня не было сил подняться с края кровати, где я сидела и писала.
— Входи, мама, — крикнула я, потому что знала, кто там. Голос мой был слаб, но она, должно быть, услышала, потому что вошла ко мне.
— О, моя дорогая девочка, — сказала она, входя в спальню, и бросилась ко мне, а я записала эти слова о том, как она пришла ко мне, моя мать.
Она стоит передо мной на коленях, а я сижу здесь, на краю кровати. Она плачет, и так и должно быть, ведь я нага и бесстыдна.