Психотерапевт подняла взгляд от блокнота и смахнула со лба и очков для чтения короткую мальчишескую челку. Мы были вдвоем. Как обычно, мы сидели в кабинете терапии — просторной, светлой комнате, обставленной словно уютная гостиная. Она повертела в пальцах розовую заколку, служившую ей закладкой, а затем устремила на меня голубые глаза. И улыбнулась той улыбкой, что озаряет все вокруг солнечным светом и заставляет поверить не просто в то, что она видит тебя, а в то, что она видит лишь тебя одного. Впрочем, вовсе не нужно быть шизофреником, чтобы тешить себя подобными иллюзиями. Влюбиться в своего психотерапевта, если тот противоположного пола, подходящего возраста и отнюдь не дурен собой, — дело, судя по всему, настолько обычное, что впору забеспокоиться, если пациент этого избежал. Карен Тейлор отвечала всем этим критериям, а со мной, к несчастью, все было в порядке. Я был безнадежно влюблен. И столь же безнадежно глуп, раз порой позволял себе воображать, будто чувство взаимно, а сдерживает ее лишь профессиональная этика. И это при том, что она вела меня почти четыре года и знала самые темные, самые омерзительные закоулки в подвале моего рассудка. Единственное, что могу сказать в свое оправдание: моя беззащитность была ее рук делом, ведь именно она вселила в меня веру в то, что меня можно любить таким, какой я есть. Так или иначе, я все еще цепляюсь за это чувство — сам ли я его себе внушил или нет, ведь вышивка в рамке на стене позади нее гласит: "Rich Are The Loved" ("Богаты те, кого любят"). Richer, happier, healthier (Богаче, счастливее, здоровее).[6]
— Подумай, какой путь ты прошел, — сказала она. — Помнишь, как мы начинали?
Я кивнул. Конечно, по пути случались и срывы, но прогресс был неоспорим. Даже если мне, скорее всего, придется сидеть на препаратах до конца жизни, сейчас я обходился настолько малыми дозами, что побочные эффекты практически сошли на нет. Проконсультировавшись с главврачом, Карен пришла к выводу: если удастся стереть травматическое воспоминание, лежащее в основе диагноза «ПТСР», это снизит риск повторного погружения в психоз. Короче говоря: меня можно будет выписать.
Этого ли я хотел?
Дилемма была очевидна. Я жил здесь с подросткового возраста, ни разу не работал, у меня не было никакой специальности, никогда не было девушки, и я до чертиков боялся внешнего мира. Возможно, именно поэтому я все эти годы покорно соглашался жить здесь, ни разу не протестуя и не прося о выписке. В месте, где тебе известны все правила, где о тебе заботятся, воспринимают всерьез, выслушивают и любят. Что такого могло найтись там, снаружи, что превзошло бы все это? Но настоящая жизнь вовсе не сводится к выбору легких путей, как любила повторять Карен. И все же. Выздороветь означало потерять все это, потерять Карен. Не потому ли на каждые три шага вперед я обязательно делал два шага назад?
Да, разумеется, это была рационализация — выстраивание реальности, в которой для меня имело смысл оставаться в живых, вставать по утрам, набивать брюхо выставленной передо мной едой, проживать еще один день. И все же. Видя, какую пользу я реалистично способен принести там, снаружи, не лучше ли мне оставаться здесь и служить вот этой цели: помогать психиатрии лучше понять, как сочетание психотерапии и ЭСТ способно стирать вызванные психозом травматические воспоминания? Упрощая до крайности, метод состоял в том, что я во всех подробностях пересказывал травмирующее событие, после чего меня вскоре погружали в наркоз и пропускали через мозг несколько электрических разрядов. Да, самой методике было уже лет десять, но многое ученым по-прежнему оставалось неизвестно и непонятно.
— Мы сидели здесь сегодня утром, перед тем как тебе сделали ЭСТ, — сказала Карен. — Помнишь?
— Нет, — ответил я. — Но я видел запись в календаре у себя в комнате, так что знаю: мы встречались. Зато я помню все со вчерашнего дня, за прошлую неделю и прошлый год. По крайней мере мне так кажется.
— Ты хоть что-нибудь помнишь из сегодняшнего дня до того, как очнулся от наркоза?
— Да, — сказал я. — Очень многое.
— Многое? Например?
— Я был на встрече выпускников в той школе, куда пошел после пожара.
— Ты помнишь, как учился в классе после пожара?
— Нет, мне это просто приснилось.
— Ты говоришь так, чтобы я не решила, будто бред вернулся?
— То, что у тебя шизофрения, вовсе не означает, что тебе не снятся сны, как всем остальным.
— Ладно, продолжай, — тихо рассмеялась Карен. Я знал, что теперь она мне верит: за эти годы я доказал, что не лгу, впустил ее внутрь и открыл душу. Она говорила, что самообман — это попытка защититься от боли, а моя откровенность служит признаком того, что я окреп, выздоравливаю и способен выдержать больше.
— Сначала мне снится, будто я живу в маленьком городке, куда меня отправили после того, как родители погибли в пожаре. Потом одного из моих одноклассников сжирает телефон, а другой превращается в насекомое. И все вокруг — кроме девочки, в которую я влюблен, — считают, что виноват я. И... — Я сглотнул. — Они правы. Это моя вина. Но в конце я спасаю эту девочку.
Я заметил, как Карен что-то черкнула в блокноте. Должно быть, слова «моя вина».
— И это весь сон? — спросила она.
— Нет. Внезапно проходит пятнадцать лет, и я писатель, сочинивший всю эту историю про телефон и пропавших людей, и книга стала бешено популярным подростковым романом ужасов. Я будто во сне вижу, что спал до этого, — понимаешь, о чем я?
— Сон во сне. Эдгар Аллан По.
Я улыбнулся. Она любила книги — это нас и объединяло.