— Я окончила Высшую школу журналистики в Стокгольме, сначала работала в Expressen, делала репортажи для Kupé, вела подкаст о старых убийствах, до недавнего времени была в редакции Crime Scene… но ты спрашивал не об этом, — говорит она, ненадолго опускает глаза, несколько секунд думает и снова смотрит на него. — Начну сначала. Я… выросла в христианской секте, «Маранафа». Они против абортов, не верят в эволюцию, поддерживают физические наказания детей, не одобряют образование и так далее — ты понимаешь… Я знала, что произойдёт, если поступлю на журналистику, но всё равно не могла в это поверить… Когда меня приняли и я согласилась учиться, со мной порвали все: друзья, родственники и… моя семья. Мама, папа, младший брат… С тех пор я никого из них не видела и ни с кем не говорила… Но думаю о них каждый день, надеюсь, что они думают обо мне, скучают… хотя на самом деле не верю. Думаю, меня просто стёрли.
— Тебя били в детстве? — спрашивает он, вытягивает руку и медленно проводит пальцем по верхнему краю стеклянной перегородки.
— Уберите руку, — говорит сотрудник.
— Тебя били в детстве? — повторяет Гибсон, опуская ладонь на стол.
— Нет… или… я обычно говорю «нет», но папа наказывал нас ферулой — это такое приспособление для…
— Я знаю, — спокойно перебивает он.
ГЛАВА 20
Бьянка отводит взгляд от Гибсона, смотрит на засохшие брызги на стеклянной перегородке, делящей стол пополам, и думает, что опасно рассказывать ему слишком много. Она уже зашла слишком далеко. Нужно отдавать ровно столько себя, чтобы возникло доверие. Он не должен её полюбить. А если зациклится на ней? Она похожа на его русалок. А если он сбежит?
— Начнём первое интервью? — спрашивает она.
— Ты не хочешь детей, — констатирует он.
— Я откладывала этот вопрос, но нет… не хочу.
— Потому что была бы плохой матерью?
— Нет… хотя, возможно, и была бы. Дело в другом: я так и не научилась разбираться в том, что для меня значат освобождение и свобода… а если есть дети, им ведь нужно давать свободу, даже если тебя это пугает.
— Интересно… но причина не настоящая.
Она пожимает плечами.
— Я одна, — говорит Бьянка и дрожащей рукой проводит по губам. — Было два долгих романа, несколько случайных связей. Своего человека не нашла и начинаю думать, что проблема во мне, что мне недостаёт чего-то необходимого… что-то важное, человеческое, секта во мне разрушила.
— Что? — спрашивает он, глядя напряжёнными, почти лихорадочными глазами.
— Не знаю. Наверное, доверие… Мне трудно доверять людям, открываться… Кажется, я приговорена к одиночеству.
Она смотрит на его сильные руки на столе: короткие ногти, вытатуированное солнце, мышцы плеч, натягивающие ткань свитера.
— Ты сомневаешься, что успех стоил жертвы, — говорит он.
— Я не жалею… Или жалею, довольно часто… хотя знаю, что возвращаться некуда.
— Грехопадение, — кивает он.
— Наверное.
— И что ты делаешь со свободой?
— Немного, — слишком быстро отвечает она.
— Можно вывести девушку из секты, но секту из девушки — нет.
— Было бы ужасно, если бы это оказалось правдой, но… хватит обо мне, — говорит она и прочищает горло.
— Ты одеваешься как современная стокгольмская девушка, но длина юбки говорит о другом… Непрозрачная блузка застёгнута вот досюда, — он указывает на ямку у основания шеи. — На ногах ботинки, но каблуки низкие.
— Не замечала.
— Единственное отклонение от схемы — ты стала блондинкой.
— Хорошо, — слегка нетерпеливо отвечает она.
— Я знаю, что на тебе никогда не бывает того, что называют сексуальным бельём, что ты спишь в простой ночной рубашке, похожей на те, что носила в секте.
— По-моему, ты заходишь слишком далеко.
— Слишком далеко для чего?
— Ты говоришь о моём белье, пытаешься сказать, что я скована, но я так не думаю. Во всяком случае, не больше других.
— Но ты свободна?
— Свободна? Делать что? Убивать?
— Браво… Если Бог мёртв, моральных ограничений не существует, — говорит он.
— Разве Ницше не идеальный переход к разговору о тебе?
— Красиво парировала, — улыбается он.
Гибсон наклоняется вперёд, его глаза внезапно мягкие, как синий бархат. Бьянка думает о насилии. Одной женщине разбили лицо камнем, другую утопили в унитазе. Четверых с какой-то одержимой ненавистью туго обмотали колючей проволокой. Белые тела были покрыты синяками.
— Ты осуждён за шесть убийств, — говорит она, стараясь выдержать его взгляд.
— Да.
— Что чувствуешь сейчас? Прошло две недели пожизненного срока.
— У меня уже есть смертный приговор, — говорит он.
— Ты про опухоль?
— Да.
— Но раз ты не можешь даже надеяться выйти при жизни, я хочу понять, что это за чувство.
— Если я виновен, всё справедливо. Я должен был оказаться здесь гораздо раньше.