— Груз в трюме ходит, — он говорил спокойно и без всякого нажима, как объясняют ребёнку. — Ежели корабль побывал в шторме, то всё внизу могло сместиться. Найтовы ослабли, клинья вышли, что-то осело. Покуда мы стоим на якоре, нужно всё обойти и поглядеть, иначе на первой же волне у нас поедет бочка и проломит переборку.
Он помолчал.
— И? — спросил я.
— И обходить это надобно тогда, когда внизу никого нет. Днём тут люди, работа и шум, и половину я не услышу. А ночью я слышу, как оно скрипит.
Я слушал и понимал скверное.
Оправдываться он не стал вовсе. Он объяснял, и вышло у него толково. Я бы поверил, кабы не видел своими глазами, как он считал складки на ветоши.
— А ветошь вы зачем щупали?
Этим вопросом я всё-таки его задел. Он не вздрогнул и не переменился в лице, только пауза вышла на четверть секунды длиннее, чем следовало.
— Проверял, не отсырела ли, — сказал Лобанов.
— Ветошь?
— Груз под ней, — он поглядел на меня. — Андрей Ильич, вы бы поглядели, что там за груз, прежде чем спрашивать.
Он сделал шаг в сторону и посветил.
Ящик стоял на своих обрубках бруса, ветошь была откинута наполовину, и я в первый раз увидел его весь.
А потом Лобанов полез за пазуху и вынул сложенный лист.
— Извольте.
Я взял бумагу и развернул её у самого фонаря.
Читать пришлось наклонившись, потому что свет шёл сбоку.
В руках у меня была выписка из грузовой описи. Обыкновенная, казённая, писанная канцелярским почерком, с нумером и с числом.
И сказано было, что на шлюп «Камчатка» принят к перевозке ящик за таким-то нумером, окованный, весом столько-то, принадлежащий Российско-Американской компании, с назначением в порт Ново-Архангельск.
Внизу стояли две подписи и печать.
Одна подпись была шкиперская. Вторую я разобрал не сразу и, разобрав, поглядел на неё дольше, чем следовало.
Она была не корабельная.
— Ну вот, — сказал Лобанов доброжелательно. — Груз в описи, Андрей Ильич. Нумер, вес, назначение. Всё как положено.
— А отчего он тогда под ветошью, а не на виду?
— Оттого, что окован медью и полирован, — Лобанов пожал плечом. — Ежели его не прикрыть, к нему за две недели прислонятся бочкой и обдерут. А отвечать мне.
Мне очень хотелось найти в бумаге изъян.
А его не было.
Бумага была настоящая. Я не крючкотвор и не подьячий, но за два месяца я насмотрелся на казённые листы довольно, чтобы отличить писанное впопыхах от писанного как надо. Тут стояли и нумер, и печать, и подпись шкипера.
Тогда я задал единственный вопрос, который у меня оставался.
— Что в нём?
— Не знаю, — сказал Лобанов.
— Как это не знаете?
— А вот так, — он забрал у меня бумагу, сложил её вчетверо и убрал за пазуху. — Груз опечатанный, к перевозке принят, вскрывать его я не имею права и не имею надобности. Моё дело — чтоб он до Ново-Архангельска доехал целым.
Он поглядел на меня.
— И, ежели угодно, я вам скажу, что я об этом думаю. Я думаю, что там бумаги. Может, деньги. Компания в колонии всякий год что-нибудь такое посылает, и всякий раз с оказией. Своих судов у них мало.
Он перешёл ко второй части разговора — мягко, будто продолжая ту же беседу.
— Андрей Ильич, а вы позвольте и мне спросить.
— Спрашивайте.
— Вы тут что делаете?
Я приготовился к этому ещё наверху и ответил ровно.
— Третьего дня отсюда вытащили человека без памяти. Матроса Дроздова. Я спускался поглядеть, где он лежал.
— Третьего дня, — согласился Лобанов. — Про то мне известно. Вы фонарь у баталёра брали под запись, и старший офицер знал, куда вы идёте.
Он помолчал.
— А нынче?
Я молчал.
— Нынче вы фонаря не брали, — сказал он всё так же приветливо. — Нынче вы пришли босиком, в темноте, и стояли у люка. Я вас, признаться, ещё на палубе слышал.
Ну вот. Приехали. А теперь, значит, он меня обвиняет!
— И это, Андрей Ильич, уже второй раз, — договорил Лобанов. — А второй раз, знаете ли, объясняется хуже первого.
Я считал. Причём не то, что он сказал, а то, что будет, если я завтра пойду к старшему офицеру или к капитану.
Считалось скверно.
Я прихожу и говорю, что ночью видел в трюме шкиперского помощника с фонарём у ящика Компании.
У него бумага с печатью и подписью шкипера, и по ней он обязан за грузом смотреть. У него прямая должность — спускаться в трюм. У него объяснение, отчего он делает это ночью, и объяснение толковое, которое всякий моряк поймёт с первого слова.
А у меня что?
У меня то, что я второй раз за неделю оказался в трюме в третьем часу пополуночи, босиком и с пустыми руками, и стоял у люка, слушая.
Тогда спросят не его. Спросят меня. И спросят о том, зачем подлекарю чужой груз, и вспомнят корзину с берега, и вспомнят, что подлекарь этот вообще человек тёмный и в июле его чуть не списали.
Идти нельзя.
Боязни тут не было. Выйдет от этого только хуже, и хуже выйдет мне. А ящик как стоял, так и будет стоять.
— Вы правы, — сказал я.
Лобанов поднял брови.
— В чём же?