— Что лекарь лечит тем, что у него есть, а не тем, что нужно, — заявил Новицкий. — У вас будет двадцать человек с поносом и опия на пятерых. И вся ваша наука сведётся к одному вопросу: кому дать последнее.
Он сказал это ровно, и от этого стало тяжелее, чем от всякого пафоса.
Я молчал. Знал, что этих двадцать человек в моё время подняли бы капельницами с солевым раствором за двое суток и никакого опия для этого не надо. Что стоят эти капельницы копейки. Что для них нужны иглы, трубки и чистая вода с солью и сахаром в верной пропорции.
И что ничего этого тут не будет ни через год, ни через двадцать, ни при моей жизни.
Жалеть себя из-за того, чего нет, — дело бесполезное, а работать мне надо тем, что есть.
— Понимаю, ваше благородие, — сказал я.
В дверях появился Скородумов.
— Дозвольте доложить. Больные спят. Дроздов пил сам, полкружки, повязка чистая, жара нет.
— Хорошо, — сказал Новицкий и, не меняя тона, показал на третью кружку. — Садитесь.
Скородумов остановился. Он стоял в дверях и заметно медлил.
Я не сразу это понял, но потом до меня дошло: Скородумов — фельдшер, а перед ним штаб-лекарь и подлекарь. Ему за один стол с ними по чину не положено, и он это знает лучше нас двоих.
— Владимир Гаврилович, — сказал Новицкий. — Чай стынет.
Фельдшер осторожно сел на самый край.
***
Дальше пошло то, ради чего, я думаю, штаб-лекарь и затеял этот чай.
Заговорили про службу.
Скородумов вспомнил Кронштадтский госпиталь, где при Павле Петровиче не хватало решительно всего, и рассказал, как корпию щипали сами больные, которые могли сидеть.
Новицкий поправил его, сказав, что было это позже, и они заспорили.
Спорили они о пустяке: в каком году это было и кто тогда был главным лекарем. Фамилию его оба помнили по-разному.
Я слушал и понимал, что вижу.
Учебников по морской медицине у них нет, они не написаны. Всё, что эти двое знают про то, чем болеют в тропиках и как лечить обваренного паром, лежит у них в голове и в руках и передаётся вот так, за кружкой, вперемешку со спором о фамилиях.
— А в двенадцатом году, — сказал Скородумов, — у нас на рейде англичане стояли. Союзники. И лекарь ихний к нам ходил, порошки менял на наше хлебное вино.
— Хороший был лекарь?
— Дык руки хорошие, — фельдшер задумался. — А как война кончилась, они нам через год цену на хину подняли вдвое. Союзники.
Новицкий усмехнулся.
— Так и бывает.
Потом помолчали, и штаб-лекарь сказал в кружку, ни к кому не обращаясь:
— У меня в девятом году человек помер от того, что я его на день позже посмотрел. Один день.
И оборвал себя сам:
— Ну, довольно.
Я не стал спрашивать.
— Андрей Ильич, — сказал Скородумов. — А вы бы что при поносе давали, ежели опия нет вовсе?
И я ответил, причём как свой, потому что спрашивали всерьёз.
Тёплое питьё, много и часто, малыми глотками. Соль и патоку в воду, уголь толчёный. Голод на сутки, а после жидкая каша, но не солонина.
Спорили ещё долго, и что-то в этом споре было спокойное и расслабляющее.
***
Скородумов ушёл первым. Новицкий — за ним, унеся свои ведомости.
Я остался с кружкой в руках и задумался уже о другом.
Оба они сидели тут час. Оба говорили со мной как со своим, и один из них при мне обмолвился про то, о чём, я думаю, не говорил никому.
А я им не сказал про ящик. Мог. Раз пять за этот час мог: и повод был, и слова нашлись бы.
И не сказал, потому что доказательства у меня нет никакого, а чина нет тем более, и всё, что я могу предъявить, — это слова матроса, который лазил в трюм, куда ему лазить не следовало.
Либо я сижу с этими людьми за одним столом и молчу, либо я знаю правду и остаюсь один.
Я убрал кружки.
Лампу я прикрутил, но гасить не стал, потому что в лазарете свет держат из-за больных. И вышел наверх.
Ночь стояла тихая.
Огни Портсмута и Госпорта лежали далеко и низко, а по рейду были рассыпаны якорные огни, и было их столько, что мне почудилось отражённое небо.
С соседнего корабля ударил колокол.
Бил он не в такт с нашими склянками, и это было странно слышать: чужое время идёт рядом со своим и не совпадает.
Часовой стоял у трапа, лицом к воде.
Он обернулся на шаги, узнал меня и кивнул, и я кивнул в ответ.
И вот тут я услышал шаг.
Не сверху и не рядом. Из-под ног.
Глуше и дальше, с тем изменённым тембром, какой бывает у звука, идущего через настил.
Первое, что я сделал, — это стал слушать. Шаг. Пауза. Два шага. Долгая пауза.
Вахтенный ходит ровно, и я его ритм знаю наизусть. А этот шёл с остановками и останавливался не там, где надо остановиться по делу, а по нескольку раз подряд.
Так ходит человек, который прислушивается.
Может, баталёр, подумал я. Может, кто-то из плотницкой артели, у кого дело внизу.
Ночью? Тихо? С остановками?
Я отступил в тень у грот-мачты и стянул сапоги.