Я снял пятигранник с пальца и положил в протянутую ладонь. Рука моя сделала это спокойно, а вот внутри у меня что-то воспротивилось всерьез. Показалось, что я отдаю частичку себя, хотя раньше я к этому кольцу никогда так не относился, часы мне были куда роднее.
Мир вокруг чуть потускнел, привычная острота восприятия маны ушла с пальца вместе с ним.
— Сойди в воду, — сказал ведущий. — И будь в ней, пока камень не вспомнит тебя.
Сапоги с меня сняли у ступеней, но остальную одежду оставили, и это должно было быть куда хуже, чем если бы я разделся. Первая же ступень обожгла ступню таким холодом, что дыхание сперло. Вторая ступень, третья.
Вода поднялась до колен, до пояса, тяжелая ткань и костюм под ней набрякли и потянули вниз. На пятой ступени дно кончилось ровной плитой, и я встал на нее по грудь в зеленой воде, лицом к камню.
Сперва это был просто холод, который можно терпеть, стиснув зубы. Но потом из глубины, от плиты под ногами, вверх по телу пошло что-то другое.
Давление, медленное и всепроникающее, будто вода принялась вжиматься в меня со всех сторон разом. Дыхание пришлось делить: короткий вдох, длинный выдох. И снова, по кругу. Зубы я сжал раньше, чем они застучали, и слышал теперь собственный пульс, редкий и гулкий, как те удары посоха.
Трое стояли над камнем. Иван Архипович держал перстень над выемкой, двое других положили ладони на глыбу по обе стороны, и втроем они читали, вполголоса, на языке, которого я не разбирал. Свечи по всему залу пригнулись в одну сторону, хотя воздух стоял.
Перстень лег в выемку. Я не увидел этого, я почувствовал: пятигранник вошел в камень, как входит ключ в замок, и давление воды на меня разом выросло вдвое. Что-то я очень сильно сомневался, что каждый потомок рода проходил тот же ритуал.
Перед глазами поплыло. Зеленая вода и зеленые огни поверх нее начали сливаться в одно медленное колесо, и я поймал себя на том, что вспоминаю ступени лестницы за спиной: пять. Пять ступеней. Если что, хотя бы две из них я смогу пройти на одних руках.
— Руку, — сказали сверху.
Я поднял правую руку из воды. Она слушалась плохо от холода и давления маны. Церемониймейстер подал короткий нож с зеленой рукоятью, лезвием ко мне.
— Крови надо немного, — произнес он более будничным тоном, подсказывая.
Я взял, примерился и провел по подушечке большого пальца. Боли почти не было, холод съел ее заранее.
— Кровь к крови, — сказал ведущий снова торжественно.
Руку вдруг будто притянуло к булыжнику где-то под перстнем. Мир качнулся.
Не зал, зал стоял на месте. Качнулось что-то во мне самом, глубже дыхания и глубже пульса, там, куда я никогда не заглядывал, потому что не знал, что туда есть дверь. Изумруд в кольце засветился, ровно и глубоко, но свет этот не отражался в воде, а уходил в нее, в мутную зелень, и вода вокруг меня начала теплеть. Начала признавать.
И почти сразу сквозь дурноту, сквозь колесо огней перед глазами, я почувствовал их.
Ниточки.
Тонкие, едва слышные, как натянутые в темноте волоски, они пробуждались одна за другой: вот здесь, шагах в десяти, у стены. Вот еще, левее. Вот сразу три, рядом, у дверей. Десятка полтора здесь, в зале, среди неподвижных балахонов, и дальше, за стенами, за заставой, за снегом, еще и еще, все тише с расстоянием, до самого края слуха.
Они ничего не давали мне и ничего не просили. Они просто были, и каждая говорила одно, без слов и без голоса: свой. Своя. Свои.
Семья, которой я никогда не видел, стояла вокруг меня в масках и дышала со мной в такт.
— Камень помнит, — сказал зал.
И я, по грудь в ледяной зеленой воде, с рассеченным пальцем, вдруг понял, что это правда.
Из воды меня выводили под руки, и я позволил: ноги ниже колен я уже не чувствовал вовсе. За спинами балахонов меня уже ждала жаровня. Меня усадили подле, стянули мокрое, растерли грубым полотном и одели в сухое и теплое.
Шерстяному костюму после такого купания скорее всего придет конец. Но это были мелочи. В руки сунули оловянную кружку с горячим сбитнем, и первые пять минут я был занят только ею.
Зал тем временем менялся. Кто-то ударил в ладоши, дважды и негромко, и по этому знаку строй распался: балахоны задвигались, загудели вполголоса, капюшоны поползли вниз, маски приспустились на грудь или, наоборот, на макушку.
Лица открывались одно за другим, и лица были самые обыкновенные: старые и молодые, усатые и бритые. У дальней стены откинули холст с длинного стола, и там неожиданно оказался настоящий фуршет: закуски самых разных видов, но по большей части сытные, что было очень кстати в начале февраля.
Ко мне подошел церемониймейстер, уже без посоха, с приспущенной маской. Под ней обнаружился немолодой человек с утомленным лицом. На раскрытой ладони он нес мой перстень.
— Ваше, Петр Алексеевич, — сказал он. — Носите. Теперь уже по всем правилам.