— Да откуда ж мне знать, — прошептал он. — Я услышал, вот тебя бужу. Пойдем ловушку готовить...
Прокрались поближе к поляне с прикопанной ванной, я приготовил топорик и мешочек с известью на всякий случай. План так-то нехитрый, быстренько вскрыть бревнышко и переселить червяка в новое жилье, пока не опомнился. Кейн примостился за корягой неподалеку, и дальше мы ждали. Луна ползла по небу, поляна стояла пустая, где-то в глубине леса изредка потрескивало, и каждый хруст отдавался у меня в позвоночнике, рука сама сжималась на топорище.
Спустя пару часов треск стал ближе и ритмичнее, а следом к нему добавилась отчетливая дрожь земли. Сначала я списал ее на затекшие ноги, потом с деревьев посыпалась сухая листва, и списывать стало не на что. Ерунда какая-то, гнилоход размером с полено так топать не может, даже давешний осадный гигант так не топал...
А потом лес на краю низины разошелся. Стволы затрещали и легли в стороны, как трава под сапогом, и на свет луны, неторопливо переставляя корни, выплыл наш долгожданный гость. Взгляд мой уперся в ствол, пополз вверх и где-то на середине сдался.
Над низиной стоял трухлявый вековой дуб с дуплами размером с ворота, кроной он заслонял половину неба, и звезд над поляной попросту не осталось. По земле перед ним волочились щупальца в обхват частокольного бревна, и соображать тут было уже нечего. На нашу деревню тогда нападал никакой не гнилоход-гигант, а детеныш вот этой хтони, которая выбрала себе жилье по размеру и теперь пришла на запах.
— Да уж... — только и выдохнул я одними губами. — Говно-то, по ходу, слишком вкусное оказалось...
***
Проснулся Сурик затемно и первым делом замер, вслушиваясь в темноту за занавеской. Привычка эта осталась с тех времен, когда мать уже почти не вставала, и уходить никуда не собиралась — пока не расслышишь ровное сонное дыхание, тело подниматься отказывается, хоть ты его упрашивай. Расслышал, выдохнул и начал выбираться из-под одеяла по всем правилам, без скрипа или каких-то лишних движений.
Дальше шла мамина работа, и делать ее полагалось украдкой. Сходил к колодцу, придерживая дужку, чтобы не гремела, потом ожила печка, и над углями повис чугунок с кашей. Дрова Сурик подносил по одному полену, а скрипучую половицу у порога переступал широким шагом, только толку от всей этой скрытности вышло немного, за занавеской завозились.
— Опять в потемках вскочил? — проворчала мать. — Я тебя просила воду не таскать, сама в состоянии.
— Да мне не сложно, мам. Все равно на участок раньше всех надо, я же формочки выдаю.
— Формочки он выдает... — Она выбралась к печке, кутаясь в старый платок, и отобрала у него ложку. — Кашу хоть доешь, начальник. И рубаху оставь, зашью, вон локоть уже светится.
— Некогда, вечером зашьешь. — отмахнулся он, — В смысле... если захочешь!
— Ох и балбес ты у меня, — охнула она, но охнула по-доброму. — Весь в отца.
Сказала походя, между печкой и столом, пригладила ему взъерошенные волосы и тут же забыла, а Сурик слова эти подобрал и унес с собой на весь день.
Каша поспела, мать сняла чугунок и понесла к столу, на полпути рука у нее дрогнула, и Сурик перехватил ношу, будто просто проходил мимо. Никто из двоих не проронил ни слова. Эдвин говорит, шишки ее больше не грызут, но силы возвращаются медленно, к полудню она выдыхается, и оба давно делают вид, что так у всех и это нормально.
Позавтракали при первом сером свете, и у порога мать сунула ему узелок с обедом, а на прощание пригрозила, что вечером проверит локоть.
Уже на улице Сурик прикинул узелок на ладони и вздохнул. Кусок там лежал больше того, что она оставила себе, мать опять отрывала от себя, и ругаться с ней бесполезно, съесть придется все до крошки, тут и спорить не выйдет. Такая у них торговля, и он в ней вечно проигрывает.
Усмехнулся, пристроил узелок за пазуху и зашагал по проулку, а по дороге вспомнился первый медяк, тот, что Рей когда-то разрешил оставить себе, мол, купишь завтра чего пожевать. Медяк этот мать хранит в сундучке, на самом дне, и не потратила его, даже когда было совсем туго. Сурик про это знает, а мать не знает, что он знает, и оба исправно молчат, семья у них вообще на редкость молчаливая во всем, что касается главного.
Деревня досыпала последнее, из первых труб потянуло дымом, и шел он по пустым, вдоль и поперек перекопанным улочкам. Впрочем, ям в прежнем понимании почти не осталось, вдоль дворов тянулись ровные бетонированные канавы, и вся эта паутина с каждым днем принимала какую-то свою, пока не до конца понятную форму. Мастер-то знает какую, но у мастера лучше не уточнять, он же расскажет, причем часами и с чертежами на песке.
— Да ты здоровее меня, дуркобес! Иди работай, пока я тебе вторую хворь не выписал! — У лазарета уже орал Эдвин, выпроваживая какого-то ходячего болящего.
Болящий скатился с крыльца бодрой рысью, и по этой рыси было ясно, что спорить с травником бесполезно.