ама доброта. Любить Эрни значило любить его мать — или хотя бы терпеть её и относиться к ней уважительно. Несмотря ни на что. Левая ладонь у Спенсера была сухой, а вот правая, в которой он держал телефон, уже покрылась потом. Он называл это «эффектом Бритты». — Итак, Спенсер, — сказала она, — если бы мы взялись определить, что именно понимаем под словом «серьёзный», оказалось бы, что мы с вами словно говорим на разных языках. Однако, поскольку вы считаете себя человеком серьёзным, возможно, вы отнесётесь серьёзно и к одному моему вопросу, ответить на который можете только вы. Постарайтесь ответить без уклончивости и тумана. — Я постараюсь, мэм. — В гостиной дома моего сына висит огромная картина, которую вы… исполнили. Вы понимаете, о чём я говорю? — Да, миссис Хернишен. — Хотя это и пёстрая выдумка, я теряюсь в догадках, почему Эрнест, плод моих собственных чресл, вообще захотел приобрести подобную вещь. — О нет, не захотел, — сказал Спенсер. — Это был мой подарок ему. — А. Мне значительно легче это слышать. Однако главный мой вопрос относится не к необъяснимым вкусам моего сына. — А к чему он относится, мэм? — Те предметы или сущности, которые являются предметом той… той вашей работы. Что это такое? — Ну, это то, что это есть. — А что именно? — Я предпочитаю, чтобы всякий, кто внимательно рассматривает картину, сам для себя это определял. — Вот как? Вы именно это предпочитаете? — Да, мэм. — Эти предметы или сущности, чем бы они ни были, — я нахожу их глубоко тревожащими. — Понятно, — сказал Спенсер. — Тревожащими и даже временами отвратительными, отталкивающими. — Спасибо, что сообщили. — Вы сказали: «всякий, кто внимательно рассматривает картину». Неужели и впрямь есть люди, которые изучают ваши работы? — Да. Несколько. Некоторое количество. Я не веду списка имён. — Что это за люди, Спенсер? — Что за люди? Самые разные. Всех возрастов, рас, вероисповеданий. — Вот как? И вы уверены, что те, кто изучает — именно изучает — ваши картины, не отличаются все одной и той же специфической странностью? — Нет, мэм. То есть да. Да, уверен. Нет, они не все принадлежат к одному и тому же странному типу. — Поразительно. Можно задать вам ещё один вопрос, Спенсер? — Почему бы и нет? — Чем вы зарабатываете себе на жизнь? — На жизнь? Я пишу картины. — Дома? Промышленные здания? Автодорожные мосты? — Искусство. Я пишу искусство. — Вы именно этим словом обозначаете такие вещи, как та, что висит в гостиной моего сына? — Да, мэм. Я не знаю, как ещё это назвать. — Вот как? — Я открыт для других слов, если найдётся более подходящее. — Я просила «ещё один вопрос», а сама всё продолжаю задавать новые. — Ничего страшного. Надеюсь только, что у меня найдутся ответы. — Я уверена, что найдутся, Спенсер, и ответы эти будут захватывающими. Вы весьма любопытный экземпляр. — Это очень любезно с вашей стороны, мэм. — Значит, действительно существуют люди, которые покупают ваши картины? — Да. — Не воображаемые люди, а настоящие, из плоти и крови? — Именно так. — И платят они вам деньгами, а не меновыми товарами вроде краденых телевизоров или запрещённых наркотиков? — Деньгами. Они покупают их за деньги. — И сколько же денег? — В ранние годы — не так уж много. — О, в этом я нисколько не сомневаюсь. У всех поначалу бывают зелёные годы. — Тогда — тридцать тысяч, сорок тысяч за холст. — А. Мы говорим о валюте Соединённых Штатов, Венесуэлы или Шри-Ланки? — О долларах США. За недавние работы платят от четырёхсот до семисот тысяч — в зависимости от размера и сложности каждой вещи. — Ну надо же. Ну и ну. Вот это да. Как же это замечательно, не правда ли? — Я и сам поражён, мэм. — Ещё бы. Я тоже поражена. — У меня ведь никогда не было никакого специального образования. — В этом я нисколько не сомневаюсь. — Между прочим, Олдус Бломхофф купил две мои работы. — Тот самый Олдус Бломхофф, который возглавляет Институт Кеппелуайта и который четыре года был мэром Мейпл-Гроува? — Да, мэм. Трудно поверить, что может существовать ещё один Олдус Бломхофф. — О, Олдусов Бломхоффов множество. Мир кишит такими, как он. Просто зовут их иначе. — Он приходил в галерею в Чикаго. Мне показалось, он приятный человек. — Какими бы талантами вы ни обладали, Спенсер, никогда не вздумайте ни другим, ни себе самому изображать, будто вы хоть в какой-то степени хороший знаток человеческого характера. Для меня вы не слишком важны, но, поскольку вы друг моего сына, я предпочла бы, чтобы вы не ставили себя в неловкое положение столь очевидно ложными заявлениями. Спенсер переложил телефон из вспотевшей правой руки в сухую левую, которая тут же тоже вспотела. Эффект Бритты. Вспомнив более ранний момент этого века, когда разговор только начался, он сказал: — Я запамятовал, вы позвонили с хорошими новостями или с плохими? — Я ещё не сообщила вам главного. Сообщаю теперь. Мой сын, Эрнест, впал в кому, и врач говорит, что, вероятнее всего, он умрёт в течение ближайших двадцати четырёх часов. У Спенсера сорвался голос. — Мы с Эрни столько всего прошли вместе. Мы как братья. Я люблю Эрни. — Мне известно, что вы с Эрнестом, а также те двое других социальных изгоев, были весьма близки, все эти амёбы и прочее… — Амиго, — поправил Спенсер. — …но вы не братья, Спенсер. Эрнест вышел из моих чресл, а вы — нет. — Я выразился образно. — Если впредь будете выражаться образно, пожалуйста, оговаривайте это прямо. — Да, мэм. Послушайте, я буду там уже сегодня. Мы не должны терять надежду. Не можем. Ни в коем случае нельзя терять надежду. — Я реалистка, Спенсер. По моему убеждению, жизнь становится невыносимой, когда мы цепляемся за ложную надежду, а другой не существует. — Мы не потеряем Эрни, — настойчиво сказал он. — Несмотря на то что сказал врач, большинство людей выходят из комы и живут дальше так, будто ничего не произошло. — Большинство? — Ну, может, девяносто процентов. Девяносто пять. — Откуда у вас такая статистика, Спенсер? Уж точно не из художественной школы, не говоря о медицинской. — Ну, знаете, я просто, типа, говорю, исходя из личного опыта. — Вы знали много людей, которые побывали в коме? Он уже едва не ответил утвердительно, но проглотил да , прежде чем успел его произнести, потому что вдруг понял: он не в силах назвать ни одного знакомого, которому довелось пережить кому. На его молчание миссис Хернишен спросила: — Вы и сами были в коме, Спенсер? На последовавшее молчание она осведомилась: — Можно задать вам ещё один вопрос? — Да, мэм. — Когда вы находитесь у себя в мастерской и создаёте свои… произведения искусства, есть ли какое-то вещество, которое даёт вам вдохновение и силы писать то, что вы пишете? — Вещество? — Да. Вещество. — Кофе, — сказал он. — Я пью очень много кофе. — Это вещество, которое вы называете «кофе», могла бы я назвать иначе, если бы увидела его и почувствовала запах? — Ну, кто-нибудь из вашего поколения, может, и сказал бы «кофий», но, по-моему, вы всё равно назвали бы это кофе. — Вот как? Вы так полагаете? — Да, мэм. Двадцать минут спустя, когда Спенсер выехал из Чикаго в долгую дорогу до Мейпл-Гроува, на нём были чёрная фетровая шляпа-поркпай с опущенными полями, чёрная джинсовая рубашка с перламутровыми пуговицами, чёрные джинсы и чёрные ботинки. У него было несколько комплектов этой одежды, и что-то иное он надевал редко. Он ожидал, что и к месту назначения приедет в том же виде, но, окажись он по приезде в летнем костюме-тройке или в наряде карибского пирата, это его бы не удивило. Если бы к тому времени его белый Genesis превратился в тыкву, запряжённую белыми мышами, он бы и бровью не повёл. Спенсера ничто не удивляло. Как и почему происходит великое множество вещей, оставалось для него загадкой, но удивляться он был не способен. Жизнь заносила его в места, которых он никогда не мог бы себе вообразить, и вела туда дорогой, которую он уже никогда не сумел бы повторить; много лет назад он решил, что строить планы на будущее — занятие бесполезное, а самый мудрый выход — просто плыть по течению. 4 Бобби-Шэм В самолёте, вылетевшем из Балтимора, Роберт Шэмрок подозревал, что некоторые его попутчики — несколько обильно татуированных мужчин с бритыми головами и золотыми кольцами в носу, в футболках с сатанинскими лозунгами или изображениями черепов с пылающими глазами, мужчин, у которых зубы местами были заострены напильником, а языки хирургически раздвоены, чтобы походить на змеиные, — могут оказаться не лучшими спутниками в случае какого-нибудь кризиса. Более того, он не считал себя жестоким, когда думал, что кое-кто из этой живописной компании вполне способен сам устроить кризис, во время которого все на борту погибнут эффектной смертью. Поскольку Бобби-Шэм отличался беспристрастностью, многие современные женщины тревожили его ничуть не меньше, чем мужчины. Его настораживали две красотки в чёрной коже; зелёные волосы, раскрашенные лица и контактные линзы, превращавшие глаза в зеркала, быть может, и не встревожили бы Бобби, если бы они не перешёптывались и не хихикали без умолку. Мир разительно изменился с тех времён, когда четверо амиго поддерживали друг друга в старших классах. Бобби трудно было поверить, что их с Ребеккой, Спенсером и Эрни когда-то считали такими изгоями, что подвергали остракизму. В наши дни каждый хотел быть изгоем. Многие готовы были терпеть немалые неудобства и уродовать себя, лишь бы доказать, что они и впрямь фрики. Двух пассажиров без видимых физических ограничений сопровождали, как они утверждали, собаки-помощники; первая — огромная, тихая, угрожающая немецкая овчарка, смотревшая на Бобби с той сосредоточенностью, с какой собаки обычно смотрят на миску с едой, а вторая — визгливая, безумноглазая мальтийская болонка, чья шерсть была выкрашена в бледно-голубой цвет. Единственными орешками, которые Бобби мог получить к пиву, оказались кукурузные орешки, вовсе не орешки, хотя мрачная стюардесса раз за разом уверяла, что они ничуть не меньше орешки, чем миндаль или кешью. Мысль о том, что эта поездка, вероятно, всё же приятнее, чем была бы, окажись он популярным писателем лет тридцать назад, служила ему утешением. В те времена книги пр