Чем бы я ни была когда-то, чем бы ни стала в годы после того испытания 1930 года, чем бы ещё ни стала теперь, когда пишу эти строки, — пророком я не была и не буду никогда. Будущее не раскрывается передо мной в хрустальном шаре, и я не умею читать язык линий ни на своих ладонях, ни на ваших. Я смею надеяться, что знаю своё последнее предназначение — когда это тело увянет и я поднимусь из него, — но годы, лежащие передо мной в этом мире, остаются тайной, которой я могу лишь дивиться, но никогда не смогу разгадать, пока стрелки часов несут меня вперёд день за днём.
Днём 6 сентября 1930 года, устроившись в запятнанном кресле в убогом номере мотеля, я пыталась оставить позади своё время, своё место и свои тревоги, погрузившись в Англию девятнадцатого века из «Ярмарки тщеславия» Теккерея. Когда я читаю, сцены романа всегда встают у меня перед глазами живо, в полном цвете и объёме. Но на этот раз, к моему ужасу, Бадди Бимер то и дело врывался в повествование, столь же нелепо и не к месту, как пещерный человек. Он являлся то членом семейства Кроули, то одним из их слуг, то заехавшим в гости приятелем — и всякий раз с гнусной улыбкой, разодетый в клетчатый костюм и слишком маленькую шляпу.
В конце концов мне пришлось отложить «Ярмарку тщеславия» и собраться с духом перед первым вечерним выходом на сцену в «Блю Муд».
Глава третья
Во второй вечер нашего ангажемента в «Блю Муд» Бадди Бимер прервал наш номер раньше, чем накануне. На этот раз его сопровождали две полуголые танцовщицы. Прежде они присоединялись к Бадди лишь после того, как мы с Капитаном уходили со сцены. Комик вился вокруг этих красоток, как пёс во время течки. Он снял шляпу и прикрыл ею пах, притворяясь, будто у него столь явная эрекция, что ему самому неловко, — а затем повернулся ко мне. Начал он в сточной канаве и быстро скатился в сливную трубу, круто уходившую в нравственную тьму.
После всех этих лет яснее всего я помню не какие-то отдельные тухлые шутки, которые он отпускал, и не подлость человека, который их отпускал. До сих пор меня преследует хриплый хохот, которым публика его вознаградила, — беспощадный хохот, созревший из презрения к тем, кто, как я, был слаб и менее щедро одарён природой, чем завсегдатаи «Блю Муд» во всём своём великолепии. Надменный смех, рождённый тщеславием и невежеством, не менее страшен, чем визг и крики разъярённой толпы с факелами и вилами.
Возможно, именно тот вечер в конце концов излечил меня от заблуждения, будто их равнодушие к моему унижению было в значительной мере следствием чрезмерно выпитого алкоголя. Верить, что человеческая совесть способна гарантировать устойчивое и достойное общество, — это всё равно что поддаваться иллюзии, будто дуга вселенной изгибается к справедливости. Вселенная, вечно расширяясь во все стороны, никакой дуги не имеет, а у многих людей совесть так же атрофирована, как аппендикс. Массовые убийцы и воры спят столь же крепко, как и те, кто каждый день своей жизни поступал правильно. Если совесть вообще действует, то главным образом — хотя и не всегда надёжно — в тех, кто верит в какую-нибудь высшую силу и страшится суда более глубокого, чем любой суд земной.
Что до моего опекуна, капитана Фарнама, то высшей силой, какую он мог вообразить, был всемогущий доллар, за которым он и гонялся с благоговением. Он смеялся так же от души, как и любой из сидевших в зале. Когда Бадди Бимер закончил с моим участием и перешёл к собственному номеру, а я поспешила за кулисы, с Капитаном по пятам, публика разразилась аплодисментами, будто я и вправду вышла туда в поисках их одобрения и должна была быть польщена их овацией.
В гримёрке, содрогаясь всем телом и не в силах успокоиться, я натянула тёплое нижнее бельё и накинула плащ с капюшоном, а Капитан всё восторгался тем, как Бадди со мной сработал. Он уже грезил о том, что наш контракт с «Блю Муд» могут продлить на неопределённый срок и за куда большие деньги. Комик, несомненно, потребует, чтобы администрация клуба нас оставила. Со временем мы могли бы официально сцепиться с Бадди в один общий двухчастный номер и бесконечно колесить по спикизи. Капитан нашёл бы нового уродца для своего аттракциона «десять-в-одном» и передал бы повседневное управление Бруно Хискассу, зазывале, который расхваливал шоу простачкам, проходившим по ярмарочной аллее.
Я слушала его со всё большим отчаянием, потому что мне казалось: мои шансы вырваться из жизни унижения и позора стремительно тают.
Я давно мечтала, что меня спасут, хотя не сказочный принц. Моё уродство исключало будущее невесты при правителе какого-нибудь королевства. Я надеялась скорее на сострадательного врача — вроде того, кто освободил Джона Меррика, Человека-слона. Меррик страдал крайней формой нейрофиброматоза, и в 1870-х и 1880-х годах его выставляли как уродца. Его болезнь была не такой, как моя, и куда страшнее, но я перечитывала и перечитывала книгу о докторе Фредерике Тривзе, человеке, который выкупил Меррика из грязного и бесчеловечного существования, подарив ему годы безопасности, покоя и достоинства.
Своё достоинство я создавала себе сама, и немного покоя находила в книгах, служивших мне побегом, но в той жизни, что мне досталась, не было ни безопасности, ни защищённости.
Там, в гримёрке «Блю Муд», пока Капитан болтал о двухчастном номере с Бадди Бимером, я начала расставаться с последней надеждой, что в моей жизни когда-нибудь появится кто-то, подобный Фредерику Тривзу.