Рядом взревел какой-то мужик в картузе, погоняя битюга:
— Побереги-и-ись!
Я отшатнулся, едва не угодив под колесо тяжелой телеги.
Неровный, скользкий от нечистот булыжник холодил ноги, несмотря на обувку. Каждый острый камешек, каждая выбоина напоминали о том, что я больше не хозяин виллы в Рио, а дно. Социальное, грязное, вонючее дно этого мира.
Сам не зная куда, я побрел, просто вливаясь в поток. Глазел по сторонам, поминутно охреневая от увиденного.
Мимо меня проплывали «господа» в черных котелках и с тросточками, брезгливо морщась и стараясь не смотреть в мою сторону. Проносились лакированные кареты, забрызгивая грязью из-под колес. А вот и такая же, как я, ребятня: чумазая, в рванье, сбивающаяся в воробьиные стайки. Они смотрели на мир иначе: не как «господа», а оценивающе, как волчата. Искали, что плохо лежит.
В голове крутилась одна мысль, которую я, оглушенный шумом, все никак не мог ухватить.
А какой, к черту, сейчас год?
Впереди, у фонарного столба, надрывал горло вихрастый паренек в картузе не по размеру. Через плечо у него висела холщовая сумка, полная серых листов.
— «Петербургский листок»! Свежие новости! Скандал в городской Думе!
Вот кто мне сейчас все расскажет!
Я шагнул к нему почти вплотную. Пацан тут же насторожился, прижал сумку локтем и зыркнул на меня исподлобья, как крысенок.
— Чего надо?
— Покажи, — хрипло попросил я, кивая на газету.
— Пятак гони, рвань, — огрызнулся он и демонстративно отвернулся. — Читать, поди, не умеешь, а туда же...
Я шагнул еще ближе, нависая над ним. Пацан дернулся, инстинктивно выставляя кипу газет, как щит.
— Эй ты, не балуй! Городового сейчас кликну!
Но я уже все увидел. Взгляд впился в «шапку» издания. Шрифт старый, с завитушками и твердыми знаками на концах слов. Но цифры — они во все времена цифры.
«12 Іюня 1888 года».
Вот такие дела. Тысяча восемьсот восемьдесят восьмой.
Мир качнулся. В груди словно вакуумная бомба взорвалась, выкачав весь воздух. Я замер, тупо глядя на удаляющуюся спину газетчика. Это не розыгрыш, не Рио и даже не девяностые. Это царская, мать ее, империя. Ни антибиотиков, ни интернета, ни ракет, ни авто. Только жандармы, царь-батюшка и я.
Этого не может быть. Да как так-то?!
Висок снова прострелило. Ослепительная вспышка боли — и перед глазами на секунду встала другая картина. Мутная, серая. Казенная.
Я мотнул головой, сгоняя наваждение.
Разом нахлынули воспоминания этого тела: сени, приют. Мой новый дом.
«И новый шанс, — подумал я, зло сплюнув вязкую слюну на булыжник. — Новая жизнь».
Похоже, в этот раз начинать придется даже не с нуля. А с глубокого, сука, минуса.
Загнанная в угол крыса. Вот кем я себя сейчас ощущал. Худой, битый, в чужом мире, в чужом теле. Дурацкое, беспомощное положение.
И тут из неказистой дощатой будки, сколоченной у самой стены дома, раздался скрипучий голос:
— Сенька! Ты, что ли? Чего застыл?
Впрочем, голос хоть и хриплый, но без явной угрозы.
Я сунул голову в будку. В лицо тут же ударило волной густого жара. Настоящая баня, только воняло не березовым веником, а густой смесью: канифолью, кислотой, расплавленным оловом и застарелым мужским потом. Внутри, в тесноте, чадила маленькая железная печка, в которой докрасна раскалялся массивный паяльник. По полу были раскиданы жестяные обрезки, старые чайники, дырявые тазы.
А посреди всего этого хлама на низкой скамье сидел мужик.
Точнее, полмужика.
Ступней у него не было — обрубки чуть ниже колен утыкались в грубые, похожие на башмаки кожаные культяпки. Лицо морщинистое, обветренное. В руках — запаянный чайник, который мужик придирчиво осматривал.
Висок снова прострелило болью. Мозг услужливо подкинул: Осип Старцев, он же Старка. Бывший солдат, калека, ныне — лудильщик. Вопреки прозвищу, совсем не стар — лет тридцать пять, не более.
— Ну, чего в проходе встал? А ну, заходь, — ворчливо пригласил мастер.
Я молча шагнул внутрь, пригибаясь в низком проеме.
Старка окинул меня цепким, въедливым взглядом, и нахмурился.
— А это что за украшение? — кивнул он рану. — А ну, сядь.
И указал на перевернутый ящик. Пришлось подчиниться.
Что это еще за аттракцион невиданной щедрости?
Старка отложил свой инструмент, кряхтя, придвинулся ближе. Пахло от него табаком и металлом. Сжал мою голову мозолистыми пальцами, оглядел.
Я зашипел сквозь зубы.
— Терпи, казак, атаманом будешь. Не девка, — буркнул он. — Опять этот душегуб Семен лютует? На нем пробы ставить негде, на ироде.
Мастер достал из ящика пузырек с какой-то мутной жидкостью и чистую, хоть и пожелтевшую от времени, ветошь.
— Сейчас щипать будет.
«Щипать» — это он мягко выразился.