Я уже собиралась отложить чтение до утра, когда обратила внимание на почерк. Не писарская скоропись с завитушками, от которой у меня слезились глаза, — крупные, ровные, раздельно стоящие буквы. С просветами между словами, с просторными интервалами между строк. Так пишут прописи для учеников.
Он знал, как я читаю. Кому и знать, как не ему: сам ставил мне руку, сам видел, как я черкаю закорючки. И он сидел у себя при свече и переписывал казенный текст набело — медленно, крупно, в расчете на меня.
Выходит, разговор он готовил заранее. И не только разговор. Даже то, что я не поверю на слово, просчитал — и заготовил мне возможность проверить.
— Так, — сказала я вслух пустой лавке. — Прекрати немедленно.
Подумаешь, почерк. Канцелярская привычка к разборчивости, ничего больше. Человек всю жизнь пишет отчеты, ему положено иметь разборчивый почерк.
Листы я сложила и забрала с собой наверх. Исключительно из деловых соображений.
1.3
Вернувшись к себе в спальню, я попыталась продраться сквозь строки манифеста. Раз. Второй. На третьем заходе буквы начали складываться в нечто понятное.
В удавку.
Оказывается, я не могла вернуть себе купеческое звание еще по одной причине: дворянкам можно было вести самостоятельную торговлю. Купчихам дозволялось иметь собственное дело, только пока они не замужем или уже овдовели.
Я прогнала из сознания соблазнительную картину: Ветрову на голову приземляется полутораведерный чугунок, разумеется, не пустой. Сложила выписку из манифеста, накрыла расходной книгой, оклеенной ситчиком, и отправилась на кухню вспоминать, что в мире существуют не только вредные ревизоры и государственные бумаги, но и продукты, ножи и печка.
Завтра на обед у постояльца будут свиные ребра. Тетка сегодня ухватила их по дешевке вместе с обрезью. Но начать готовить традиционно следовало сегодня.
На пороге кухни меня встретила Нюрка.
— Барыня, постояльца кормить?
Лучше бы уморить голодом. Или подсыпать мышьяка. Сколько проблем разом решилось бы.
— Кормить, — сказала я. — Подавайте.
Девчонки потащили миску с рагу и оставшиеся от завтрака калитки, чай и десерт.
Я проводила их взглядом и вернулась к делу.
Ребра лежали под окном смирно, не пытались требовать с меня пошлины и этим нравились мне больше закона. Я натерла их солью, толченым перцем и чесноком. Потом тонко нарезала лук, выстелила им дно чугунка и уложила сверху мясо. Плеснула в чугунок рассола, накрыла крышкой и сунула в печь. К завтрашнему дню ребра станут мягкими.
Завтра к обеду сделаю глазурь, оболью и суну в печь еще раз, уже открытыми. Было бы соблазнительно взять мед, но злорадство будет длиться куда меньше, чем последующие объяснения с исправником, поэтому обойдусь патокой, сушеной черной смородиной и мясным соком.
Я выпрямлялась от устья печи, когда дверь кухни отворилась и на пороге возник постоялец. Будто почувствовал мои кровожадные мысли в его адрес. По большому счету — несправедливые, не он ведь сочинил этот манифест. Но почему-то именно его хотелось обвинить во всех смертных грехах.
Я зачем-то поправила фартук, прежде чем окончательно выпрямиться и посмотреть на него с видом «чего приперся».
Громов стоял на пороге моей кухни с десертной тарелкой в руках. На тарелке аккуратной горкой лежали продолговатые коричневые комки. В смысле «картошка». И я смотрела на пирожные добрых пару секунд, прежде чем поняла, как они выглядят для непосвященного человека.
— Дарья Захаровна, — произнес Громов так ровно, будто зачитывал опись имущества. — Потрудитесь пояснить. Это десерт — или ваше суждение о моем сегодняшнем предложении?
Я отставила в сторону ухват.
Смеяться было нельзя. Смеяться было решительно, категорически нельзя — потому что если я начну, то уже не остановлюсь и весь сегодняшний вечер, манифест, гильдии, союз без права прохода войск и статский советник на пороге моей кухни с тарелкой в руке — все это выплеснется наружу разом, а потом пойдут слезы.
Я сглотнула. Выпрямилась. Сложила руки на переднике, как примерная хозяйка.
— Это «картошка», Петр Алексеевич.
Я же сама посмеивалась, что не увижу его физиономию, когда десерт поставят на стол. Вчера. Сто лет назад. Когда он еще не сидел напротив меня через крышку сундука и не произносил слова «союз». Что ж. Увидела. И это зрелище определенно стоило того, чтобы простить нарушение границ.
Громов перевел взгляд с тарелки на меня. Потом обратно на тарелку.
— Картошка, — повторил он, словно проверяя слово на вкус. — Вы упоминали это. В перечне. Между пончиками и коврижками.
Неделю назад. Или больше? Я успела сбиться со счета, столько всего произошло за это время. Я упоминала этот десерт мимоходом, в перечне из десятка названий, который Громов выслушал с лицом человека, заподозрившего у меня горячку. Надо же, запомнил.
Я запретила себе придавать этому значение.
— Вы тогда, кажется, решили, будто я заговариваюсь.