Ветошь я поправил так, как она лежала. Складка шла наискось, от левого угла к правому, и край свисал до бруса. Я это запомнил, отступил спиной, не поворачиваясь, и только у бочонков с солониной прикрыл фонарь ладонью. Прикрывать его было не нужно: свет и так шёл слабый, сквозь рог. А рука сама легла.
Между лопаток у меня было холодно и мокро, и вовсе не от трюмной сырости.
***
В лазарете горел притушенный фонарь, и пахло уксусом и мокрым холстом.
Дроздов спал.
Я подошёл и постоял с минуту, глядя на него, а после сделал то, что делал уже трижды за эту ночь.
Пульс я держал долго и не поймал ни единого перебоя. Пятьдесят восемь, ровный и полный. Дыхание чистое и глубокое, промежутки одинаковые. Губы порозовели, лоб тёплый и сухой, кисти тёплые до самых пальцев, и стопы тоже. Озноба не было. Я поднял ему веко и поднёс фонарь, отведя и вернув его, — зрачок сузился, и второй так же.
Всё это я проверял и в полдень, и в четвёртом часу. И всё-таки проверил снова, потому что человек, который перестаёт проверять уже проверенное, рано или поздно теряет больного.
А главное было даже не в пульсе. Главное было в том, как он спал.
Утром это было забытьё, из которого его нельзя было вытащить. А нынче он спал обыкновенно, как спит здоровый человек после тяжёлого дня. Повернул голову на звук, когда я задел скамью, поморщился, подтянул одеяло и снова засопел.
Из такого сна человек отзывается.
Теперь выживет. Ежели не будет отёка, выживет. Отёк придёт на вторые или третьи сутки, ежели вообще придёт, и тогда мне снова нечего будет делать, кроме как сидеть рядом.
А покуда пульс ровный, зрачки равные и человек спит по-человечески.
Никакого торжества я не почувствовал. Отпустило то, что держало меня в кулаке всё это время, и навалилась усталость, от которой ноги сделались чужими.
Скородумов дремал на рундуке. Будить я его не стал.
Да и мне самому не помешало бы уже поспать.
Койка приняла меня как чужого.
Сапоги я стянул, а больше ничего снимать не стал, потому что рубаха на мне была сырая, сухой всё равно не было и я знал, что через час меня поднимут.
Лёг на спину, закрыл глаза.
Наверху ходили. Стало быть, шли под парусами, берег был близко, и через несколько часов станем на якорь, и меня непременно поднимут.
И мне показалось, что тут же надо мной закричали:
— Вашбродь! Вашбродь, вставайте! Англия!
Прошка тряс меня за плечо, и голос у него был такой, с каким находят клад.
Я открыл глаза. Шея не поворачивалась, во рту было сухо и вязко. Свет из люка шёл уже дневной. Стало быть, я проспал больше часа.
И, что важнее, я выспался.
Не совсем, конечно, а настолько, что мог соображать и мог стоять.
— Который час?
— Дык восьмой! Вставайте, вашбродь, там такое!
Восьмой. Я лёг в начале четвёртого и, стало быть, спал четыре с лишним часа и проспал самое главное. Проспал, как убирали паруса, как бросали лот, как отдавали якорь и как выкрикивали глубину. Всё это делается с грохотом, над самой моей головой, и я не слышал ничего.
Значит, встали, покуда я спал. Спрашивать было не у кого, но и спрашивать было нечего: судно стояло, и стояло ровно, и якорный канат тянуло в клюзе с тем скрипом, которого в море не бывает.
Я натянул сапоги и полез наверх.
Наверху было светло. Пришлось зажмуриться и стоять так, привыкая к свету.
А потом поглядеть.
Первое, что я увидел, был лес. Другого слова я не подобрал. Мачты стояли до самого горизонта и так густо, что за ними не было видно воды. Реи шли одна над другой, снасти перекрещивались, и всё это уходило вправо и влево, покуда хватало глаза.
Я стал считать и бросил на четвёртом десятке.
Ближе всего рядами, носами в одну сторону, стояли большие корабли. Борта чёрные, с жёлтыми полосами, в которых — квадраты орудийных портов, по два и по три ряда. Линейные. За ними — те, что поменьше, с одним рядом портов: фрегаты. Дальше — купцы: от здоровенных, с высокой кормой, до мелких каботажников.
А между всем этим сновала мелочь: шлюпки, ялики, лихтеры с грузом. Шли они во все стороны, расходились в двух саженях у меня на глазах и ни разу не столкнулись.
За ними лежал берег: каменная стенка, склады, крыши, а правее, у входа в гавань, — круглая башня, тёмная от времени.
И над всем этим висел угольный дым, которого я в Кронштадте не видел ни разу. С берега шёл стук нескольких молотков, и через воду доносилась чужая речь.
Сентябрь тысяча восемьсот семнадцатого. Два года, как кончилась война, которая шла двадцать с лишним лет, — и вот передо мной флот, который её выиграл на воде. А в глубине гавани, за стенкой, я разглядел корабли с голыми мачтами и закрытыми портами.
И никто из стоящих рядом со мной не знает того, что знаю я: следующее столетие принадлежит вот этому.
Потом я поглядел на всё это по своей части. Столько судов в одном месте означает столько же болезней. Сюда Приходят из Вест-Индии с жёлтой лихорадкой, из Африки — с малярией, и всё это выгружается на одну каменную стенку.
Врачу тут работы на три жизни.