Бронетранспортёры ползли за цепью на первой, покачиваясь, — как им и положено, как написано у них в наставлении, которое Ковалёв, считай, читал. Пулемётчик на головном сидел за щитком уже не так, как позавчерашний. Позавчерашний загорал. Этот держал стволом по кустам справа, и кусты были не те, за которыми лежал Ковалёв, но соседние.
Четыреста.
В панораме борт стоял косо. Ковалёв поднял руку, довернул маховиком на четверть оборота, и борт встал ровно, серый, длинный, с чёрной точкой креста. Пот натёк в правый глаз. Он моргнул, не отрываясь от резинового наглазника, и пот ушёл.
Триста пятьдесят.
Слышно стало, как работает двигатель головного — отдельно от общего гула, тонко, на низкой передаче. Слышно стало голоса в овсе.
Триста.
— Огонь.
Мир дёрнулся. Сорокапятка прыгнула, ударив станиной в плечо, перед щитом взвилась пыль и на секунду закрыла всё; в панораме не стало ничего, кроме мутного жёлтого. Ковалёв не отрывался. Пыль осела.
Головной «ганомаг» стоял. Он проехал ещё метра три по инерции и стал, и из-под серого борта, из-под самого креста, повалило чёрным, густо, как из печки, у которой открыли поддувало. Фигурка на пулемёте выпрямилась во весь рост и упала вбок, за борт, в овёс.
За ветлой встал столб земли — высокий, чёрный, красивый и совершенно пустой. Метров на двадцать за задним бронетранспортёром.
— Илюшин, перелёт, — сказал Ковалёв в трубку ровно, без интонации, тем самым голосом, которым двадцать лет говорил «повторить». — Прицел меньше два. В середину борта, не в крест. Крест — на башне высоко, ты через него мажешь. В середину.
— Есть меньше два, — выдохнула трубка.
— И не дёргай спуск. Тяни.
Задний «ганомаг» пятился, разворачиваясь поперёк дороги. Второй столб земли встал у самого его борта — и борт вдруг перестал быть бортом: из него вырвало кусок, и он сел на левый гусеничный ход, и из него полезли, и полезли неудачно, потому что третий снаряд Илюшина лёг туда же.
— Есть, — сказал Ковалёв в трубку. — Теперь ты умеешь. Осколочным по цепи, прицел двести восемьдесят.
Тут по ним и ударили.
Первым — пулемёт со второго «ганомага», того, что уцелел и вылез из-за горящего головного. По щиту пришлось — раз, другой, будто кто-то с размаху бросил горсть гвоздей в кровельное железо. Прошин присел за станину, вжав голову в плечи, и снаряд у него в руках дёрнулся.
— Заряжай, — сказал Ковалёв.
— Товарищ...
— Заряжай. Он в щит бьёт. Щит для этого и приделан.
Затвор лязгнул. Ковалёв повёл ствол влево, поймал уцелевший «ганомаг» — тот шёл боком, прикрываясь горящим, и борта не давал, давал только скулу.
Скула — плохо. Скула — рикошет.
Он ждал. Прошин рядом дышал так, что было слышно сквозь звон в ушах. «Ганомаг» вылез, показал борт на две трети, и Ковалёв потянул спуск.
Недолёт. Земля перед гусеницей.
Он даже не выругался — на ругань уходит воздух. Маховик. Полделения. Тяни, не дёргай, сам же учил.
Второй снаряд вошёл сзади, под жалюзи двигателя, и «ганомаг» загорелся честно, сразу, попыхивая бензином, и встал поперёк дороги, закупорив её вторично и намертво.
Закупорил — значит, остальные встали в очередь. Ковалёв поймал себя на нехорошем удовольствии и не стал с ним спорить.
— Осколочным! Прицел двести восемьдесят, по цепи!
Дальше пошла работа, и работа была быстрая, тупая и грязная.
Прошин подавал. Ковалёв доворачивал и тянул. Снаряд, выстрел, вылетевшая гильза, звон, снаряд, выстрел. Гильзы копились под ногами, катались, мешали, обжигали через сапог. Пахло сгоревшим порохом, разогретым металлом и почему-то сеном. Ушей не было — вместо них стоял ровный колокольный гул, и в этом гуле команды приходилось не говорить, а орать, и он орал, и не слышал себя, и по лицу Прошина понимал, что тот слышит.
Слева, от плетня, били так же часто: Илюшин работал.
Ковалёв на секунду скосился туда — и увидел, как это выглядит со стороны. Бабушкин качал затвор, как насос: наклон, толчок, лязг, наклон, толчок, лязг, и плечи его в этом движении не останавливались вовсе. А от ровика к плетню, через открытое, бежал согнутый Клюев с двумя снарядами в охапке, и добежал, и свалил их в ровик у станин, и повернул обратно.
На седьмом выстреле у Ковалёва закусило гильзу.
Затвор пошёл наполовину и стал. Прошин рванул рукоять — не пошла.
— Банник, — сказал Ковалёв.
Он считал. Не потому, что это помогало, а потому, что счёт не давал думать о другом. Десять. Пятнадцать. Прошин совал банник в ствол, Ковалёв бил ладонью по рукоятке, ладонь скользила от пота. Двадцать. По щиту снова ударило гвоздями, и одна пуля прошла в вырез, между щитом и стволом, и цокнула сзади о станину. Тридцать. Гильза вышла — горячая, злая, с закушенным краем, — и Ковалёв поймал её голой рукой, потому что она падала на ногу.
Ладонь зашипела. Он бросил гильзу и, не глядя, вытер руку о штанину.
— Заряжай.