– Дорофеев, Кузька, – кивнул он двум егерям, – вам к печи поближе, сушитесь, на последней переправе всех больше промочились. Всем оружие осмотреть и обиходить, пока готовщики с ужином управятся. Сыро больно, как бы ржа не пошла, так что не ленимся, лучше всё чистим и смазываем.
– Эх, братцы, хорошо-то как! – Лыков скинул сапоги и, развернув портянки, с блаженством вытянул ноги. – Тепло, словно опять я в Италиях сижу.
Запах пошел такой, что сидевший рядом Южаков демонстративно зажал нос.
– В Италии солнце грело, а тут – печка, – произнёс Иван. – Там и на улице всегда жара, хорошо обувку сушить, а тут хужее. Ну и дух же от тебя, Тихон, исходит, как от старого козла.
– В Италии и ноги так не мокрились, – заметил Калюкин, – и сапоги так шибко не воняли. А тут вон Рябой только их скинул – и всех насмерть уморил. Худые, небось.
– Зато свои они уже, родные, – заявил Лыков. – Эти сапоги, Елизарка, всю Швейцарию прошли и через Альпы перевалили. Они, можно сказать, – святые. Их теперяча в красный угол ставить можно.
– Их на помойку надобно выкинуть, – фыркнул Калюкин, стягивая через голову пропотевшую рубаху. – Ты погляди, у тебя голенище ажно колом стоит, всё солью походной пропиталось. Поставишь в угол – точно само трубой стоять будет.
– И пусть себе стоит, – Лыков любовно погладил рыжую, истерзанную кожу. – Важные они, заслуженные. Ты, Елизарка, этого всё одно не поймёшь. Ты ведь у нас человек недалёкий, тебе только чтоб юфть была новой да скрипучей. А это, балда, сейчас не просто сапог, это, можно сказать, история боевая. Вот по этому голенищу, ежели присмотреться, картечина чирканула под Мутенской долиной. А здесь вот, гляди, дырка круглая – осколок от гранаты французской кожу просёк. А вот борозда сбоку – это когда мы через Росшток шли, я чуть было в пропасть не сорвался, об скол на камне правый сапог напоролся. Живая память это, брат, а не худая обувка.
– Живая память, – передразнил от печи Дорофеев, доставая сухую рубаху из заплечника. – А ноги-то у тебя, Тихон, небось тоже живые. Я гляжу, ты их сегодня так натомил, что они тебе спасибо точно не скажут. Чини лучше обувку, а то совсем расползётся. Где ещё новую на марше найдёшь?
– Ладно, ладно, я гляжу, тут все умные, – отмахнулся Лыков и, зевая во весь рот, полез в мешок. – А то я сам не знаю, как надо. Чего, кусок кожи в обозе зря, что ли, выменял? Филя, у тебя вроде свеча сальная целая была, одолжишь? Я потом тебе новую отдам.
– Да на кой она тебе сейчас, и так два светильника горят? – ответил товарищ. – Неужто не видно?
– Пока-то, конечно, видно, а потом, как все спать завалитесь, я в угол подсяду, чтоб не мешать, – сказал Тихон. – Сапожное дело оно ведь долгое, кропотливое, суеты шибко не любит. Если уж браться – так чтоб на совесть.
– Ладно, дам свечу, – откликнулся Филимон. – Обожди, только фузейный замок дочищу.
Горшков, устроившийся подле оконца, положил штуцер на колени и ветошью, смоченной в костном масле, принялся неторопливо натирать в замке, стараясь пролезть в каждую щёлочку. Масла было совсем мало – на донышке стеклянного пузырька, обёрнутого в тряпицу, плескалось всего ничего, – но ефрейтор не жаловался: мазал скупо, экономно, лишь бы железо не заржавело от сырого мартовского воздуха. Вместе с ним принялись обихаживать оружие и все остальные егеря. Слышался металлический скрип, постукивание шомполов о стенки стволов и сопенье.
Меж тем за окнами начинал накрапывать мелкий, занудливый дождь. Мутные стекла на двух ставнях дрожали от порывов ветра, и в печной трубе завывало так жалобно, что Калюкин, передёргивая плечами, пробормотал:
– Опять этот вой, словно дитя плачет. В Альпах так же вот выло, братцы, помните? Бывало, на перевалах как…
– Помолчи ты про Альпы! – неожиданно резко оборвал его Южаков, сидевший на лавке у самой двери. Он держал в одной руке прут, в другой – запасной кремень и никак не мог сладить с пружиной замка. – Что ты всё поминаешь их, Елизар? Тяжело там было, слов нет, да прошло уже. Чего же душу травить? Ты лучше мне скажи – у тебя дратва при себе есть? Ремень бы подшить, а то мой совсем размахрился. Дёрну невзначай, он и спадёт.
Калюкин, не обижаясь на резкость товарища, молча порылся в мешке и, достав суровую нить с шилом и напёрстком, передал Ивану. Южаков, приняв всё с благодарностью, придвинулся поближе к одному из масляных светильников и принялся за починку.
– В Дерпте, братцы, надо обязательно по базару пройтись, – негромко произнёс Дорофеев, забравшись на печь. – Говорят, там товару всякого – все лавки завалены. И кожевенники там хорошие. А то у меня, почитай, уж не подмётка, а так, видимость одна. Ещё верста-другая, и пальцы на дороге оставлять начну.
– На ярмарку, значит, все пойдём, – довольно улыбнувшись, сказал Кузьма. – Лифляндия-то эта, небось, не за тридевять земель, как бы ведь тоже Россия, а всё равно ведь словно за границей. У них тут, поди, и говор другой, и товар не нашенский. Дорого тут, небось, дерут?
– А мы тоже не лыком шиты, – отозвался Лошкарёв, закончив чистить ружьё. – Поторгуемся. Чай, русское серебро и тут тоже в чести. А ежели цену загнут – покажем кулак. Кулак-то везде одинаково понимают.