– Соображаешь, – похвалил меня Орлов. – Тут как кто. Дед Одоецкой прилюдно заявил, что рад. Что давно пора порядок навести. Его главой комиссии и назначили. Но у него с Гильдией давние расхождения во взглядах, пусть и не на политические темы.
– А на какие?
– Он считает, что девиц с даром надо обучать и использовать, что это преступная халатность в нынешней ситуации позволять такому количеству целителей просто игнорировать свои способности из-за того, что девице неприлично работать.
Теперь понятно, в кого Одоецкая пошла. Точнее, кто позволил ей вырасти.
– И что давно уже надобно пересмотреть замшелые нормы, что всегда, во все времена, существовали женщины-целители и они ничуть не хуже мужчин справлялись. А потому надо дать возможность учиться и работать всем, кто того желает… в общем, из Гильдии его тотчас исключили.
Но он по этому поводу не слишком, я думаю, переживает.
А его противостояние… он ведь сильный целитель. И Гильдия не едина. Ни одна организация, кроме сект, не бывает монолитом. Стало быть, и в Гильдии найдутся инакомыслящие, для которых Одоецкий станет центром притяжения.
Плохо это?
Хорошо?
И вообще, интересно, деду сказали, что Одоецкая жива?
Вопросы… много вопросов. И задавать их надо не Орлову с Демидовым.
– Ну, – Никита встал надо мной и, скрестив руки на груди, произнёс. – А теперь твоя очередь! Рассказывай давай…
Пришлось рассказывать.
Что ещё? В тот день мы задержались в госпитале до самого вечера. Не сказать, чтобы работа была сложной, скорее уж её хватало.
Собирать сухие бинты.
Относить корзины с ними в госпиталь, передавая в руки девчонкам, что сматывали их, укладывая аккуратными рядами. Бледные, в одинаковых серых платьях и чёрных передниках, эти девочки пахли больницей, как и всё-то вокруг. Но на нас поглядывали с немалым интересом. А порой обменивались взглядами, так, как это умеют только женщины, со скрытым смыслом. И Орлов терялся.
А Яр краснел.
И становилось вдруг неловко, и эта неловкость заставляла их убегать, прихватив с собой чистые бинты. Их следовало или на машину погрузить, если предназначались они для других точек, или отнести к палаткам, пройтись, узнавая, не надо ли где.
У палаток уже пахло иначе. Кровью. Гноем. Болезнью и немытым человеческим телом. Здесь носились чумазые дети, затевая то ли игры, то ли драки, разнимать которые приходилось гвардейцам, как и успокаивать визгливых баб или возмущённых, порою нетрезвых, мужиков. Хотя бывало, что и наоборот.
Люди толпились.
Пёрли.
И ругались. Орали друг на друга, выплёскивая накопившиеся злобу и страх, и на нас, норовя толкнуть, поставить подножку или обматерить. И приходилось стискивать зубы, раз за разом успокаивая собственное раздражение, готовое выплеснуться в ответ.
Люди не были заражены тьмой иного мира. Но им и собственной хватало.
Там, в палатках, царил ад.
Я бывал в разных больницах, в той нашей жизни, и не только в больницах, потому что не всегда можно было в больничку. Порой приходилось обходиться родным подвалом, но… не важно, главное, что даже в подвале было прилично.
Чисто.
А тут вот… ту кровь.
И грязь.
И гной. Вёдра и тазы. Бледные целители. По двое или трое, порой совсем мальчишки, явно из числа студентов. Стоны. Охи и ахи.
Мат.
– Не крутись, – усталый голос осаживает пухлую женщину, которой надо сидеть ровно, но она не может. Ей и удивительно, и страшно, и она норовит разглядеть всё, только раз за разом взгляд возвращается к столу, на котором разложен инструмент. – Нарыв надо вскрыть, рану вычистить, я мазь оставлю…
Я тоже стараюсь не смотреть, не на инструмент, он не пугает, в отличие от старой раны, что обнаруживается под ворохом бинтов. Их разматывает парнишка, над губой которого в золотистых усиках блестят капли пота. И губа эта подрагивает, но губы застыли в улыбке. А старший над командой смотрит за действиями и кивает, мол, правильно.
– Ой, мамочки… мамочки… – женщина вздрагивает от каждого прикосновения и принимается причитать баском.
Рука её выглядит отвратно. Распухшая посиневшая, покрытая лохмотьями желтой кожи.
– Как ты дошла-то до такого? – старший перехватывает эту руку за запястьем, не позволяя женщине одёрнуть.
– Так это… котелок опрокинула, а там вон кипело. Ошпарило… я ж сразу, как надо, мочой полила.
– Чем? – возглас парня полон удивления.
– Так… первейшее средство! Не думайте, я не глупая. У меня девка малая, ей пятый годок. Чистая. Нацыбанила мне, я и поливала.
Я молча поставил корзину с чистыми бинтами и подхватил другую, которая уже ждала выхода.
– А там-то ещё припарки…
И вышел.
Не знаю, что будет с этой женщиной. И с остальными. И со всеми людьми, которых здесь куда больше, чем целителей. Твою… я как-то сам слабо представлял себе масштабы проблемы.
Я и сейчас, подозреваю, вижу лишь малую часть. Но теперь вижу не только я. И это хорошо. Я не настолько наивен, чтобы полагать, будто смогу переписать судьбу мира в одни руки.
Корзины тащили в прачечную, которую тоже устроили на заднем дворе.