Кёко вздрогнула, на секунду решив, что это её собственные мысли так звенят в голове. Она была уверена, что никто, кроме неё, больше не додумается подглядывать за похоронами, сидя на дереве, но вдруг усомнилась: в кленовой листве напротив что-то прыгало с ветки на ветку. Можно было решить, что в кроне запутался колокольчик-фурин, сорванный с чужого крыльца, но сквозь листья проглядывался пёстрый узор, как у мотылька, и такие же полупрозрачные крылья. Оба расправленные, с причудливой асимметрией, какую природа в естестве своём не выносит, а потому создать не могла. Правда, одно треснутое, да сильно, но всё равно красивое. Действительно, это никакой не мотылёк: Кёко прищурилась и разглядела блеск, какой бывает только у эмалированного стекла. Похоже, детская игрушка, но нигде не видно спирали и лески. Прыгает сама, сама порхает, взбирается по стволу, как насекомое, точно живая…
И смотрит на Кёко человеческим лицом-рисунком.
Та едва не свалилась с дерева, так сильно подалась вперёд, пытаясь его рассмотреть. Но дзинь-дзинь! И мотылёк сорвался вниз, нырнул куда-то за один из каменных фонарей, а две пожилые госпожи, отставшие от процессии, испуганно охнули, вскидывая вверх головы с высокими восковыми причёсками. На клёне над ними, однако, уже никто не сидел.
Оставив и стеклянного мотылька, и гроб, Кёко бежала назад вприпрыжку, заставив себя забыть обо всём, что не касалось дела. Мононоке, главное – мононоке! И он почти на острие её меча.
Сбоку, в хвосте реки, берущей своё начало за имением Хакуро, лениво вращались неповоротливые водяные мельницы, зачерпывая эту самую реку в желобы и накручивая её, как льняную нить. Кёко не могла избавиться от ощущения, что такие же нити запутываются у неё вокруг пальцев, только ведут они не к воде и не к мельнице, а к другим людям и её мечте, ради которой она ими жертвует. Только бы не порвались эти нити или не задушили её случайно.
Несколько минут, пока Кёко скакала по крышам, её преследовали звон колокольчика и отголоски старой молитвы, зачитываемой каннуси на кладбище позади. Она обогнула мельницы и свернула на юг, где вдоль домов красные дубы обнимались с глициниями, зазывая в глубокий и дремучий лес, через который можно было подняться к горным храмам. Ей следовало сразу отправиться туда, но она забыла переодеться. Думала, что чувствует время так же хорошо, как улочки Камиуры, по которым могла бы гулять вслепую, но, когда оказалась на крыше дома и отодвинула сёдзи, вдруг увидела, что из-за двери её комнаты уже торчит чья-то голова. Опоздала!
– Сиори! Сколько раз я говорила тебе не входить ко мне без разрешения?
– Сестрёнка, сестрёнка!
Сиори заверещала, совершенно её не слушая, пока Кёко протискивалась в окно с козырька, придерживая полы юкаты. Маленькими чёрными глазками, словно у рыбки-кои, Сиори смотрела, как Кёко складывает и убирает пояс оби под сложенный футон. Для неё прогулки старшей сестры вовсе не были чем-то новым, но и нормальным, надо сказать, тоже. За молчание Сиори неизменно требовала у Кёко по две банки сладкой толчёной анко в месяц, и, судя по коричнево-рыжему следу вокруг её щербатого рта, как раз настало время для следующей взятки.
– Сестрёнка! – снова взвизгнула Сиори. Две аккуратные бронзовые прядки по бокам от лица подпрыгнули вместе с ней, перескочившей татами. – Кагура, кагура!
– Что «кагура»? Выучила новое слово?
– Мамочка уже ушла танцевать! Ты должна танцевать вместе с ней! Ты забыла, сестрёнка?
Ничего Кёко не забыла, просто не хотела идти. Она улыбнулась тому, как смешно Сиори произносила слово «кагура», ещё не выговаривая сложные звуки, а затем закрыла за собой окно, чтобы спрятать улику. Двор их имения считался большим даже по меркам домов оммёдзи, но из комнаты Кёко всё равно было слышно, как в саду копошится Цумики. Должно быть, снова перемалывает в ступке лепестки гиацинта, пытаясь перемолоть само будущее и прочесть его. Если у кого-то из их семьи и был прирождённый талант к геомантии, то именно у Цумики: уже в четырнадцать лет земля говорила с ней, как с самураями говорят их мечи. Камни всегда пели у неё под пальцами. Даже сейчас Кёко, закрой она глаза, могла услышать музыку её гаданий.
Вместо этого Кёко, однако, перешагнула футон, отодвинула створку встроенного в стену шкафа и обменяла свою юкату на одеяние мико. Сложенное любовно и бережно, Кёко аккуратно развернула его, разгладила складки на белоснежном косоде и сбрызнула его сиреневой водой для цветочного аромата, прежде чем натянуть поверх дзюбана и заправить косоде в юбку, такую алую, будто вся кровь, что проливала Идзанами, рожая восемь миллионов ками, впиталась в ткань. Олицетворение смелости и добродетели, солнца и облаков, божественного и человеческого. На ноги Кёко впопыхах натянула носочки, а волосы на затылке увенчала гребнем из китовой кости, который сама Кагуя-химе подарила ей, когда впервые пришла в этот дом. Белить лицо Кёко не стала – куда уж белее! Людей пугать? – и заткнула за пояс юбки офуда по привычке, как делали все оммёдзи перед тем, как выйти из дома.
– Сестрёнка, мне позвать Цумики?
– Нет, не надо. Вы остаётесь здесь.
– Почему?
– Вы в прошлый раз чуть алтарь своими играми не перевернули, забыли? Кагура отныне только для взрослых. Всё, иди отсюда, мне пора к Кагуя-химе.
– Что ещё за Кагуя-химе? Разве ты танцуешь не вместе с мамочкой?