Оставив жилые домики с маленькими садиками и фонтанами позади, Кёко и в этот раз быстро добралась до ремесленных лавок и рынка. Воздух, тугой и влажный, прилипал к коже, точно глина, из которой в лавке под синим навесом местные умельцы лепили на заказ горшки. Кёко проскочила прямо у них над головами быстрее, чем навес бы всколыхнулся от сквозняка, и оказалась на окраине города – так далеко от дома, что округлая розовая верхушка хакуро растворилась где-то вдалеке.
Зато Кёко могла наконец-то увидеть похороны.
– Ах, молоденькая! Какая молоденькая! И хорошенькая… Ах, какая же хорошенькая! Бедная, бедная девочка…
Цикады без умолка трещали в кустах азалии, словно тоже обсуждали произошедшее в начале недели. Кёко остановилась, свесилась с края пологой крыши – кажется, то был храмовый амбар – и вгляделась в горизонт. Дальше крыш не было – только надгробия. Каменные прямоугольные колья с иероглифами, среди которых кучковались маленькие карапузы из мрамора – подношения для нерождённых детей. Каждая фигурка была чьей-то болью, и за столетия существования города этой боли здесь скопилось немерено. Кёко попыталась пересчитать все статуэтки взглядом, но быстро сбилась со счёта. Идентичные друг другу, разодетые в шапочки и одежды из красной пряжи, они мостились у могил женщин, что умерли в родах или потеряли дитя.
«Где-то здесь похоронена мама, – подумала Кёко. – Где-то здесь должна быть похоронена я».
Она отпрянула от границ кладбища, как и от своих мыслей с вязким ощущением смерти, сочащимся из бледно-серых камней. Если бы Кёко не была отмечена ею ещё при рождении, она бы всё равно не осмелилась зайти туда, где обитают мёртвые, даже чтобы хоть раз увидеть надгробие матери собственными глазами. Живым и здоровым, рождённым в счастливый день, и тем не советовали ходить на кладбище чаще пары раз в год. Поскольку кладбище – это всегда пустой и бездонный колодец, а каждый человек – родниковый источник. Оммёдзи же – водопад. А шум водопада не может не привлекать тех, кто страдает от жажды.
Поэтому, вместо того чтобы спускаться с крыши и идти вглубь земли мёртвых, Кёко обогнула её по земле живых, по линии, где пристройки перемежались с кленовыми деревьями, в изумрудных юбках которых как раз можно было затеряться. За ними между каменными фонарями шлёпали чьи-то сандалии, шаги сливались в топот. Похоронная процессия тянулась из города к кладбищу.
Возглавлял её каннуси – священнослужитель одного из храмов в церемониальных белых одеждах с плиссированной юбкой, в маленькой чёрной шапочке-токин поперёк лба. Позади него, в две шеренги, с листьями дерева сакаки в руках ступали послушники, освещая путь для самого гроба, который несли следом. Он-то и привлёк внимание Кёко. Дерево светлое, лакированное, со спилами на крышке, тонкими и изящными, как кольца огненных змей… Похоже, что кедр, а его может позволить себе отнюдь не каждая вторая семья. Кёко даже не была уверена, что её собственный дом смог бы наскрести для неё на нечто подобное.
«Точно она», – кивнула самой себе Кёко.
Дочь торговца, в чьи шелка, по слухам, кутаются жёны всего сёгуната. Теперь она тоже была замотана в них, отцовские, наверняка белоснежно-алые, как тот свадебный наряд, который ей так и не довелось надеть.
Процессия двигалась быстро, а потому не оставила Кёко возможности как следует рассмотреть изнеможённые лица скорбящих. В глаза бросился только их вид – бледные, выцветшие от горя, прямо как траурные одежды светло-серых тонов. Удивительно, как сложно среди них было вычислить отца покойной и до чего же легко было вычислить мать: глаза впавшие и полубезумные, отражающие кукольный лик поломанной игрушки-нингё, которую та отчаянно прижимала к исцарапанной шее.
«Царапины от её же ногтей, – поняла Кёко с первого взгляда, наученная на заказчиках дедушки под крышей чайного домика. – Пыталась разодрать себе лицо, когда узнала о смерти дочери. Слой белил такой толстый, что сыпется».
Сердце Кёко сжалось, но экзорцист в ней отринул сочувствие и стыд. В конце концов, она понимала, к чему проведёт её промедление. В конце концов, это тоже был выбор, и она сделала его ради семьи и мечты.
Кёко свесилась ещё чуть-чуть ниже, придерживая пальцами ворох листвы, похожей на птичьи перья, чтобы открыть правому глазу больше обзора на гроб. Впервые она видела столько офуда. Обычно хватало всего одного, чтобы отогнать дзикининки, охочих до мёртвой плоти, но для чего может понадобиться сразу двадцать? А они колыхались по всему периметру гроба, шелестели и щекотали руки тех, кто его нёс, взвалив себе на плечи. Чернила на некоторых текли от палящего солнца, капали на дорогой кедр и тропу, будто тоже оплакивали усопшую. Не защитить сам гроб они были призваны, догадалась Кёко, а защитить от того, что внутри него. Ведь, по поверьям, проклятие, умертвившее тело, в этом теле и остаётся, пока не выберет следующее.
– Дураки, – прошептала Кёко, качая головой. – Это никакое не проклятие!
«Это мононоке».