– У меня есть женщина. Это вы.
Она покраснела.
– Пусть тогда я буду женщиной… во всём.
Я поцеловал ее в лоб.
– Я не хочу делать этого до венчания.
Самое острое чувство – неудовлетворенное, и я испытал его в полной мере. Никогда еще мое “вы” не было так чувственно. До сих пор ощущаю его жар на губах. Самый настоящий жар. Трудно поверить, что это достигается комбинацией нейронов.
Понедельник
Человек – не кошка, он не может приземлиться на четыре лапы всюду, куда бы его ни бросили. Для чего-то же он поставлен в определенное историческое время. Что происходит, когда он его теряет?
Вторник
Сегодня был необычный день – я впервые оказался в городе. После утренних процедур Гейгер спросил:
– Хотите прокатиться на машине?
Хотел ли я? После стольких недель сидения в палате? Я расплылся в дурацкой улыбке. Последний раз при таком же предложении я улыбался в детстве, когда каждая поездка казалась праздником. Но ведь и сейчас она была делом не рядовым. Мне предстояло ехать не в привычном с юности автомобиле, а в одном из обтекаемых аппаратов, которые до этого я видел только по телевизору. Главное же – заканчивалось мое вынужденное затворничество, и я окунался в новую жизнь.
Окунался – точное слово. Только окунешься, говорили мне на пляже родители, боясь простуды. А плавать не будешь. Не буду так не буду, окунуться тоже счастье. Опасаясь, что мой ослабленный организм сдастся первой же инфекции, Гейгер меня из автомобиля не выпускал. Изредка останавливался и разрешал опустить окно. Я нажимал на дверную кнопку, окно же с едва слышным гудением скользило вниз. Залюбуешься…
Так мы постояли перед Эрмитажем, Медным всадником и Исаакиевским собором. Никаких существенных перемен в сравнении с моим временем я не обнаружил. Ну, может быть, асфальт вместо брусчатки. Электрические столбы какие-то другие, не деревянные. Были на Васильевском острове – там тоже в целом порядок. Поехали на Петроградскую сторону.
На углу Большого и Зверинской остановились (припарковались, прокаркал Гейгер). Вышли из автомобиля. Там, где раньше был книжный магазин “Жизнь”, сейчас что-то некнижное. Что-то скорее гастрономическое. И дом по противоположной стороне Большого был этажа на два поменьше. Я это хорошо помню, потому что часто смотрел на него из окна, и вся его жизнь была передо мной как на ладони. Надстроили, значит.
К этому дому мы и направились. Тремя пальцами Гейгер нажал на кнопки возле ручки, и дверь открылась. Стали не торопясь подниматься. Лестница в плевках и окурках: плевки обычные, а окурков я таких не видел. Совершенно они необычного вида. У одной из дверей Гейгер звякнул ключами.
– Это квартира моих друзей, – сказал он почему-то шепотом. – Из нее отличный вид на ваш дом.
Мы вошли. Всё необычно – полы, мебель, лампы. То есть всё узнаваемо, и понятно, для чего что предназначено, а вместе с тем – удивительно. Окна смотрят на две стороны – на Большой проспект и во двор. Гейгер подвел меня к тому окну, что выходит на Большой. Я про себя удивился: зима в городе, а рамы не двойные, особенные какие-то, тонкие. При этом в квартире тепло.
Глядя на окна в бывшем моем доме, я вспоминал, как мы с Анастасией их утепляли. Острием ножа заталкивали в щели рам вату, а поверху заклеивали полосками бумаги. Клейстер варили. У меня потом от запаха клейстера всегда настроение поднималось. Вспоминалось чувство осеннего уюта. На улице ветер, холод, а у нас будет тепло. Принимая от Анастасии намазанную полоску, почувствовал щекою завиток ее волос. Поцеловал ее пальцы – отдернула руку. Сумасшедший, они же в клейстере… Слизнула клейстер с моих губ.
Гейгер вытащил из портфеля бинокль и дал мне. Ага, точно, вот мы с ней стоим, теперь всё стало видно. Она намазывает и подает, я клею. Тщательно разглаживаю каждую полоску по раме. Бумага мокрая, скользкая, под ней комки. Иногда полоска беззвучно рвется, и я аккуратно соединяю оборванные концы. Прижимаю их, не разглаживая. Филигранная работа. Это то, что должно было спасти нас зимой, но не спасло. Тепло из квартиры всё равно ушло.
Четверг
Это мое вы и Анастасия кажутся мне сейчас чем-то избыточным, даже забавным. Но тогда они были для меня чуть ли не порукой ее, Анастасии, неприкосновенности. До некоторой степени – символом моей аскезы, чем-то вроде рясы, в которой иноку, наверное, проще сопротивляться искушениям. Или, наоборот, сложнее.
Чувственное начало в наших отношениях, безусловно, присутствовало, но это была особого рода чувственность. Она не шла дальше взгляда, интонации, случайного прикосновения, и это придавало ей невероятную остроту. Лежа ночью в постели, я вспоминал наши дневные беседы. Ее и свои слова. Жесты. Толковал их и перетолковывал.