Куда мы шли и зачем? Сейчас я не могу на это ответить сколько-нибудь внятно, как не смог бы, видимо, ответить и тогда. Скорее всего, это было счастье совместного движения, своего рода торжество ритма. Не труба, не знамя, но барабан сделал нашу маленькую стаю отрядом, он придал нашему шествию нечто такое, что отрывало идущих от земли. Барабан отзывался в груди, в самом, казалось, сердце, и мощь его завораживала. Он входил в наши уши, ноздри, поры с теплым июльским ветром и шумом сосен. Оказавшись в Сиверской годы спустя (поздней осенью, совершенно случайно), я различил в дожде его дальнюю дробь.
Суббота
Да, с Анастасией мы познакомились в двадцать первом году. Конечно же, не на катке. В доме на углу Большого проспекта и Зверинской, куда нас с мамой поселил Петросовет. Нам дали комнату в квартире, подвергшейся уплотнению. Уплотняли профессора Духовной академии Сергея Никифоровича Воронина и его дочь Анастасию. Анастасию, стало быть, Сергеевну. Просто Анастасию, но никогда – Настю. Не знаю, отчего я называл ее именно так, она ведь была младше меня на шесть лет. Может быть, мне очень нравилось ее полное имя, и я всякий раз произносил с наслаждением: Анастасия.
Гейгер признался мне, что понятия не имеет, как в моем случае возвращается память. Повторяя течение событий в самой жизни? Или, что скорее всего, без всякого порядка, вперемешку? А быть может – основываясь на том, радостны были пережитые события или печальны? Сознанию свойственно отодвигать самое плохое в дальние углы памяти, и, когда память обрушивается, плохое, наверное, гибнет первым. А радостное остается. Вот про Анастасию я помнил с той минуты, как очнулся. Не мог еще сказать, кто она и кем была в моей жизни, но – помнил ведь. И оттого лишь, что произносил ее имя, становилось легко.
В квартире Ворониным оставили только залу. Двери в две смежные комнаты – слева и справа – были при нас заколочены досками. Бурыми нестрогаными досками поверх изящных дверей “модерн”. Заколачивал дворник, а отец и дочь Воронины молча на него смотрели. Мы с мамой тоже стояли и смотрели. Звук дворницкого молотка был то густ и ладен, то на удивление тонок. Дворник был пьян. Он не попадал по шляпкам гвоздей и, когда гвозди загибались, ожесточенно впечатывал их, лежачих, в древесину. Моя кровать впоследствии стояла у заколоченной двери, и по вечерам я рассматривал утопленные гвозди. Они меня сильно раздражали. Мне хотелось заменить эти доски какими-то другими, но я так и не решился их отодрать. Страшно было увидеть под ними изувеченную дверь.
В комнату справа от залы поселили Николая Ивановича Зарецкого, сотрудника колбасной фабрики. Он был человеком тихим, но малоприятным. Мылся редко, и от него исходил стойкий несвежий дух. Носки, чтобы не изнашивались, лишний раз тоже не стирал, зато штопал их довольно часто, выходя для этого на кухню. На кухне Николай Иванович в основном, стало быть, штопал носки и беседовал, а питался исключительно в своей комнате – колбасой, принесенной с фабрики.
В комнату слева поселили нас с мамой. Из наших окон была видна часть Большого проспекта и часть Зверинской – улицы, ведущей к петровскому еще зверинцу. В первый вечер мы с мамой стояли у больших окон, глядя на соединение двух улиц. Это было как соединение двух рек – с проплывающими по панелям прохожими, с неторопливым скольжением экипажей и авто. Зрелище завораживало, не оторваться было. Дул сильный октябрьский ветер, и под его давлением стекла пружинили: их напряженность была зримой. Мне всё казалось, что нажми чуть сильнее ветер – стёкла не выдержат, брызнут неосвежающим дождем на подоконник, на пол, на головы прохожих.
Постепенно темнело, а мы всё стояли и смотрели, как на проезжей части включались фары, превращая ехавших в поток светляков. Я думал о том, что в наших окнах теперь новый вид, что у нас теперь соседи. Соседка… То, чего я прежде страшился (никогда ведь не жил с соседями), обернулось нежданной радостью, хотя я еще не признавался себе в том, что это радость. Просто мысль о том, что увиденная мной Анастасия будет теперь всегда где-то рядом, разливалась по телу ощутимым физическим теплом. На первом этаже дома напротив светилась витрина книжного магазина “Жизнь”.
Воскресенье
Стоит храм, а службы нет. И колокола оплавленные лежат – упали с перегоревших балок. Посередине большой колокол с глубокой трещиной. К нему припаялся язык малого колокола, а самого малого – нет. Удивляешься: не убежал же он. Но, видя рядом бесформенный слиток, понимаешь – вот он, малый колокол. И думаешь: сегодня, значит, воскресный день, жалко, что нет службы, и про себя читаешь “Отче наш”. На стенах храма следы от пожара. Горело-то не только что, а запах гари всё стоит. У лестницы, ведущей в храм, гора сгоревших книг – скорее всего, от них и запах.