Она зажгла свет на кухне и долго смотрела на приоткрытую дверь кладовой. Какая горькая ирония в том, что самое уютное и полное воспоминаний место в доме стало для Милле склепом. Никки распахнула дверь настежь, коснулась каждой фигурки, словно прощаясь с ними навсегда, а затем присела на корточки и уставилась на узорчатую напольную плитку, складывавшуюся в изображение бабочки во всей красе.
Здесь хранилось все то богатство, которое мать собирала всю свою жизнь, а теперь она собиралась бросить все это и уехать. Кому теперь все это достанется? Разве она могла отдать все это Беа или Хенку, если мать сознательно обделила их в завещании?
Вдруг ее внимание привлекла крайняя плитка в углу, прямо под дверной петлей, у самого порога. На ней был изображен крест, а стык вокруг нее казался темнее остальных, словно затирку оттуда специально выскоблили.
Она нажала на нее и заметила, что плитка слегка покачнулась, а вместе с ней шевельнулся и порог — казалось, он держался на месте лишь благодаря слою лака.
Она оглядела маленькую каморку. Каким же жалким и бедным было царство ее матери, если все в нем держалось лишь на нитях прошлого да на потеках лака и краски, скопленных за долгие годы.
Никки отпустила порожек, но он не встал на место, как она ожидала, а остался приподнятым на пару сантиметров над полом. Она сильно надавила, чтобы вернуть его в прежнее положение, но вышло наоборот: лак по краям растрескался, и порог окончательно отделился от пола.
Тогда она просунула пальцы под порог, чтобы ухватиться поудобнее, и полностью сдвинула его в сторону. С изумлением она заглянула в вековую пыльную пустоту межэтажного перекрытия.
Ниша шириной более полуметра была до отказа забита стоящими на торце книжными переплетами.
Первую книгу было труднее всего вытащить. Никки понюхала ее: затхлый запах пробудил смутные предчувствия, отчего у нее задрожали руки. Стоило ей открыть переплет, как она мгновенно поняла почему. Смотреть на это было больно, но в то же время отрадно. Ей с трудом удавалось сдерживать слезы.
Это был фотоальбом, и на всех снимках были запечатлены только двое: сама Никки и ее мать. Маленькая девочка в нарядной пышной юбочке держит маму за руку. Каждая фотография говорила сама за себя, переворачивая все представления, на которых Никки строила свою жизнь. С каждой новой страницей дышать становилось все труднее. Она задержала взгляд на последнем снимке. Мать тогда еще была красивой женщиной с высокими скулами и белозубой улыбкой, ослеплявшей зрителя, несмотря на зернистость фотографий и бурые пятна времени, проступившие от долгого хранения.
Она закрыла альбом, вытащила из ниши остальные три и разложила их рядом, чтобы видеть все сразу.
На каждом переплете красовалась изящная надпись на индонезийском языке. Всего одно короткое слово. Никки не умела читать по-индонезийски, но сразу поняла, что перед ней. Один альбом для Хенка, один для Беа, один для Милле и один для нее самой. По фотоальбому на каждого ребенка. Снимки матери с каждым из них по отдельности.
На миг в ней вспыхнула ярость. Ярость из-за того, что мать скрывала существование этих альбомов. Ярость из-за ее многолетней двойной игры. Из-за любви, которой хватало лишь на период их детства. Из-за чувства вины, которое столько лет тяготило плечи Никки, и из-за того, что у матери не нашлось сил избавить ее от этого бремени.
Дукун отлично сделал свое дело.
С бьющимся сердцем она открыла альбом Милле — самый новый на вид. На этих снимках мать уже выглядела исхудавшей и бледной, но улыбка оставалась такой же сияющей. Она крепко прижимала к себе малышку, запустив тонкие пальцы в ее гладкие темные волосы. Казалось, в этих объятиях она находила сам источник жизни — с такой силой ее любовь к ребенку исходила от каждого снимка.
Ком в горле Никки мешал вздохнуть.
Она раскрыла все альбомы, переводя нежный взгляд с Милле на Хенка, с Хенка на Беа и обратно. Разве отличались эти радостные улыбки и объятия от тех, что она видела в своем альбоме? И ответ был столь же очевиден.
Разницы не было никакой. Насколько сильно мать отдалилась от них, когда они подросли, настолько же преданно она любила их в младенчестве. Эти украденные мгновения составляли всю суть жизни молукканской женщины, и в те часы, что они с фотографом запечатлели на пленке, реальности дукуна не существовало. Этим было сказано все. То, что совершил дукун, оставалось на его совести, но это не могло изменить того, что ее мать чувствовала глубоко в душе. Это принадлежало только ей. Все остальное было делом рук дукуна. В этом и заключалась правда.
Никки внимательно вглядывалась в лица на снимках. Насколько она могла судить, ни ей, ни ее братьям и сестрам на фото не было больше четырех-пяти лет. Она помнила их детство, и особенно отчетливо — Милле. Помнила ее ангельский смех, способный на миг разогнать любых демонов. Какой чудесной она была — веселой, кроткой, всегда прижимающей к себе плюшевого мишку.