Так вот, поначалу бабушка Эльвира снимала комнату неподалёку «от детей», чтобы «курировать девчонку и заставлять её хоть немного направить мозги в разумное русло».
Куда там! Какое там «разумное русло», особенно летом, особенно в каникулы?!
* * *
В соседнем с бабушкиным дворе жила подружка, Элька Майсурадзе. Двор её был куда уютнее бабушкиного – квадратного, утоптанного, уныло-коммунального, без хауза и почти без зелени. Элькин двор – совсем другое дело: не такой густонаселённый, всего на четыре семьи, и празднично-цветастый – ну, просто райская поляна!
И всё благодаря Цветочному Вахибу. Он – садовник обкомовских розовых плантаций, что раскинулись на площади Ленина между зданием обкома и гостиницей «Интурист». У Вахиба там служебная землянка, сырое и душно-душистое подземелье. От боковой дверцы в приземистом ангаре куда-то в тёмную глубь земли уходит крутая лестница. Спускаться по ней не стоит. Ты просто стоишь «на пороге снисхождения в цветочный ад» (это папины, конечно, слова, надо запомнить!) и громко зовёшь Вахиба-акя, – как джинна из пещеры вызываешь. Он возникает-ворочается внизу в мареве жёлтого света от лампочки и начинает карабкаться по крутой лесенке наружу (сначала лысина, затем клочковатая борода, сутулые плечи, барабан-живот, толстые колени в чёрных, всегда запачканных землёй бриджах).
Розы он нарезает на почём есть денег: на 50 копеек, например. А если целый рубль бумажный покажешь, это уже серьёзно. Он тебе на рубль нарежет букет «во цвете лет»: каждый цветок, как из райского сада – на длинном стебле, со слезинками росы на лепестках; каждый – с упругой, но уже раскрывшейся чашей (бутоны не уважал, роза, говорил, должна быть взрослой). Но нарезал всегда по настроению и всегда те, какие сам выберет.
А вот в своём махаллинском дворе Цветочный Вахиб высаживал не розы, а «ночную красавицу», и тому была серьёзная причина: мелкие густые цветки «красавицы» послушнее укладывались в буквы. О, это искусство особое: цветами высаживать слова. Каждый вечер, вернувшись из обкомовской землянки и обстоятельно поужинав, Цветочный Вахиб – в голубой майке, неся перед собой тугое, как резиновый мяч, брюхо, – выходил во двор, волоча голубой резиновый шланг. Становился в центр двора и направлял по кругу острую струю воды, дотягиваясь голубым её жалом до фиолетовых и жёлтых кустиков, и в эти минуты – неподвижный, лишь пальцы рук, сведённые в щепоть, шевелили устьем резиновой змеи, – напоминал гранитный памятник.
Цветочный Вахиб был мастер своего дела: кустики «ночной красавицы» составляли слова. Входишь в калитку, выныриваешь из тёмного долона во двор – перед тобой цветочный плакат: СЛАВА КПСС, каждая буква чередуется по цвету – жёлтая, фиолетовая, жёлтая… Соседи очень гордились: такую красотень где ещё найдёте, в Париже? И не всякого пускали во двор полюбоваться на это художество.
* * *
Впрочем, во дворе был представлен ещё один вид искусства. В глинобитном, глубоком, как пещера, доме (слева от долона и отдельно от других домов) жил и мастерил инструменты Василь Васильич, скрипичный мастер.
Был он высокий, широкоплечий, сильный и злобный человек. Вся его нежность изливалась исключительно на инструменты. Скрипочки в его руках летали, как голу́бки. Он в молодости учился на скрипача, но, повредив мизинец на левой, рабочей для струнника руке, поменял судьбу. Только не область жизни. Играть перестал, в том смысле, что пьесы не исполнял, но когда скрипка – новая или починенная – бывала готова, Василь Васильич приникал подбородком, плечом, щекой к своей красавице, брал смычок и широко, вольно, страстно проводил по струнам… Тогда над двором сильным и протяжным голосом звучал чей-то тревожный оклик, и ещё один, и ещё… Что-то насильственное, что-то девственно древнее было в этом извлечении первого звука из юного тела скрипки. Что-то от казни…
Резкий первородный крик вылетал из приоткрытой двери мастерской, бередил душу, требовал отмщения, реял над плоскими крышами домишек и уходил ввысь, одинокий и горький. Это было как провозвестье беды…
Сын его Сашка жил с ним – мальчик был, соседи говорили, «неудалый»: учиться совсем не мог, но отцу в мастерской помогал. А отец его с детства поколачивал, а то и бил от всего сердца. Бил, словно Сашка был виноват в калечности отца, в невозможности разговорить скрипку «по-настоящему». Сашка рос униженным забитым подростком. Любой сосед, да просто случайный свидетель очередного избиения, сказал бы: сматывайся, Санёк, подальше отсюда, беги от душегуба куда глаза глядят! Но Сашке и идти было некуда, и характером он не вышел, какой-то блаженный был: одержим стремлением «жить с отцом по-родственному, по-людски». Всё прощал, вечно улыбался искательной такой улыбкой, вечно синяки в рукавах прятал. А отец – уж такая сволочь отпетая! – издевался, как мог: топтал само сердце сына, не гнушался и кулаком по лицу врезать. И не то чтоб по пьяни – трезвенник был. Говорил: скрипка алкоголь не переносит.